Единственная история о Марии, которую нам рассказывали, была историей о том, как она понудила своего сына, практически против его воли, изготовить на кухне вино из простой воды. Это меня потрясло, поскольку наша церковь не верила в вино, а также в то, что женщины вообще могут что-либо решать. Единственное, что я могла предположить – это что моя мама была каким-то образом связана с католиками, и, должна сказать, это втайне меня тревожило.
Я засунула картинку в карман, а Розалин все продолжала спать, выдувая воздух так, что было видно, как вибрируют ее губы. Я поняла, что она может проспать до завтра, и стала трясти ее руку, трясти до тех пор, пока Розалин не открыла глаза.
– Боже, как все болит, – сказала она. – Словно меня били палкой.
– Тебя и вправду били, ты помнишь?
– Но не палкой, – сказала она.
Я подождала, пока она поднимется на ноги – долгий, невероятный процесс возвращения к жизни членов ее тела, сопровождаемый оханьем и стонами.
– Что тебе снилось? – спросила я, когда она наконец встала прямо.
Она смотрела на верхушки деревьев, почесывая локти.
– Дай-ка вспомнить. Мне снилось, что преподобный Мартин Лютер Кинг-младший стоит на коленях и красит мне ногти на ногах слюной изо рта и каждый мой ноготь красен, словно бы преподобный насосался красного вина.
Я думала об этом по дороге в Тибурон – Розалин шла с таким видом, словно ее ноги намазаны елеем, словно ее рубиновым пальцам на ногах принадлежит вся округа.
Мы шли мимо серых амбаров, кукурузных полей, жаждавших орошения, и медленно жующих, вполне довольных своей жизнью коров. Вглядевшись в даль, можно было увидеть дома фермеров с длинными верандами и качелями из тракторных колес, подвешенных на веревках к деревьям; неподалеку от них возвышались ветряные мельницы, их гигантские лопасти поскрипывали от ветра. Все было безупречно высушено; даже крыжовник зажарился до состояния изюма.
Асфальт закончился, начался гравий. Я слушала, как он хрустит под ногами. Пот собрался в лужицу там, где сходились ключицы Розалин. Я не знала, чей желудок больше нуждается в пище, мой или ее. Вдобавок я осознала, что сегодня воскресенье и все лавки закрыты. Я опасалась, что скоро мы будем есть одуванчики, дикую репу и личинки червей, чтобы поддерживать в себе жизнь.
Время от времени до нас долетал запах свежего навоза, ненадолго отбивая у меня аппетит, но Розалин сказала:
– Я бы сейчас съела мула.
– Если в городе мы найдем заведение, которое будет открыто, я зайду и возьму нам еды, – сказала я.
– А где мы будем спать? – спросила она.
– Если там не будет мотеля, придется снять комнату.
Она кисло улыбнулась:
– Лили, дитя мое, там не будет ни единого места, в котором согласятся принять цветную женщину. Даже если это будет сама Дева Мария, ее никто не пустит, если она черная.
– Но в чем же тогда смысл Акта о гражданских правах? – сказала я, остановившись посреди дороги. – Не значит ли он, что черные могут позволить себе спать в их мотелях и есть в их ресторанах?
– Именно это он и означает, но тебе придется пинками и тумаками заставлять людей это делать.
Всю следующую милю я шла в страшном беспокойстве. У меня не было плана, даже намека на план. До сих пор я надеялась, что в какой-то момент мы споткнемся об окно, через которое влезем в совершенно новую жизнь. Розалин же, напротив, ожидала, что в любой момент ее схватят. Для нее это было летним отпуском из тюрьмы.
Мне нужен был знак. Мне нужен был голос, говорящий со мной, вроде Голоса, который я слышала накануне в своей комнате: «Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта».