Ноги так болели, что я с трудом за ней поспевала.

– Немного.

– Тогда почему бы нам не присесть ненадолго в тенечке?

– Все в порядке, – сказала я, – не беспокойся.

Проехала машина, обдав нас пылью и горячим воздухом. Розалин от жары вся взмокла. Она вытирала лицо и тяжело дышала.

Показалась баптистская церковь Эбенезера, которую посещали мы с Т. Рэем. Сквозь заросли деревьев проступал шпиль, а красные кирпичи выглядели затененными и прохладными.

– Пойдем, – сказала я, сворачивая с дороги.

– Ты куда?

– Отдохнем в церкви.

Внутри было тихо и тускло. Свет косо падал из окон, но это были не симпатичные витражи, а матовые стекла, через которые невозможно ничего увидеть.

Я прошла вперед и села на вторую скамью, оставив место Розалин. Она взяла бумажный веер с полочки для сборников гимнов и теперь изучала картинку, нарисованную на нем, – белая церковь и улыбающаяся белая женщина, выходящая из дверей.

Розалин начала обмахиваться, и я чувствовала волны воздуха, идущие от нее. Она никогда не ходила в церковь, но в те несколько раз, когда Т. Рэй позволял мне сходить к ней домой, я видела ее специальную полочку с огарком свечи, речными камушками, красным пером и куском какого-то корня. В центре стояла фотография без рамки, на которой была изображена женщина.

Когда я в первый раз это увидела, то спросила у Розалин: «Это ты?», поскольку – клянусь – женщина выглядела в точности как она, с мохнатыми косичками, иссиня-черной кожей и узкими глазами, а вся масса ее тела стекла вниз, как у баклажана. По бокам, там, где Розалин держала фотографию пальцами, глянец вытерся.

– Это моя мама, – сказала она.

Эта полочка была иконостасом религии, которую она сама себе выдумала: гибрид культа природы и культа предков. Она прекратила посещать молитвенный дом Святого Евангелия много лет назад, поскольку службы там начинались в десять утра, а заканчивались не раньше трех пополудни, что было, как она выразилась, предостаточным количеством религии, чтобы убить взрослого человека.

Т. Рэй сказал, что религия Розалин была совершеннейшей галиматьей и чтобы я держалась от этого подальше. Но меня притягивало то, что она любит речные камушки и перья дятлов, что у нее есть единственная фотография мамы – прямо как у меня.

Одна из дверей открылась, и в церковь вошел брат Джералд, наш священник.

– Ради всего святого, Лили, что ты здесь делаешь?

Тут он увидел Розалин и с таким остервенением принялся скрести свою безволосую макушку, что я побоялась, что он протрет ее до самого черепа.

– Мы шли в город и завернули сюда, чтобы слегка охладиться.

Его рот округлился, он собрался что-то сказать, но промолчал; он был занят, рассматривая Розалин, сидящую в его церкви, Розалин, которая именно сейчас решила сплюнуть в свою кубышку.

Забавно, что я забыла о правилах. Ей не полагалось здесь находиться. Всякий раз, когда доходили слухи о том, что группа негров собирается прийти в воскресенье утром на нашу службу, дьяконы, сцепив руки, вставали на ступенях церкви, чтобы их не пустить. Мы любим их во Христе, объяснял брат Джералд, но у них есть свои места.

– У меня сегодня день рождения, – сказала я, надеясь пустить его мысли в другое русло.

– Правда? Тогда с днем рождения, Лили. Так сколько тебе исполнилось?

– Четырнадцать.

– Спроси его, можно ли тебе взять парочку этих вееров как подарок ко дню рождения, – сказала Розалин.

Он издал тоненький смешок:

– Ну, если мы начнем раздавать веера всем, кто этого захочет, то в церкви не останется ни одного веера.

– Она просто шутит, – сказала я и встала.