Василий сидел в середине комнаты, возвышаясь на огромном стуле, в самом центре ковра, на котором был выткан снежный барс. Ноги государя покоились на спине хищника, а сам великий князь напоминал всадника, сумевшего укротить опасного зверя.
– И ты будь здравым, боярин. – И голос, и облик Василия Ивановича выдавали его великую заботу. – На базарах сказывают, что Соломония в монастыре понесла и будто бы этот младенец… мой сын! Бывшая женушка – баба с характером. Дважды я отправлял в монастырь посыльных, и оба раза Соломония отвечала, что дите не покажет, и наказывала старицам гнать государевых скороходов взашей, как нехристей из храма. Преломал бы я гордыню да сам в монастырь поехал, только Соломония мне тоже на порог укажет. А если смилостивиться изволит, то уж младенца ни за что не даст узреть, коли он и вправду имеется. Вот что я накажу тебе, Иван Федорович, – разузнай все как есть. Ежели кому потребуется заплатить, то не скупись! Езжать в монастырь ты должен тайно. Потом доложишь мне все в подробностях.
– А что делать, государь, если таковой младенец и вправду в монастыре оказаться может?
Вспомнил Иван Федорович происшествие в уютной келье Соломонии и подумал о том, что народившееся дите может оказаться его чадом.
– Что делать с младенцем, спрашиваешь? – на мгновение призадумался государь. – Сделай так, чтобы его не было. Ты понял меня, холоп?
– Понял, Василий Иванович, – как можно спокойнее отвечал Овчина-Оболенский.
– А теперь ступай, Иван Федорович, – махнул дланью государь, и свет фонарей упал на изумруды его перстней, отблески от которых на мгновение ослепили верного слугу.
Нагнулся боярин и попятился задом к дверям.
ОТЕЦ, МАТЬ И СЫН
Иван Федорович Овчина пришел в монастырь тайно. Поменял свой золоченый кафтан на простую рубаху и порты и перехожим бродягой постучался в ворота.
– Сестра божья, смилостивись надо мной, не оставь без пристанища. Тати да душегубцы в ночи шастают, того и гляди живота лишат, – жалился странник.
– Ой, господи, – раздался робкий голос за высокими стенами, – игумен у нас дюже строгий. Да уж ладно, проходи, не оставлять же христианскую душу на погибель.
Скрипнули ворота, и Оболенский углядел потупленные очи хорошенькой монахини.
– Спасибо, сестра. Пожелал бы тебе жениха доброго, так богохульником не хочу прослыть.
– Был у меня жених, – кротко отвечала старица.
И в тишайших глазах молодой вратницы Иван Федорович увидел столько черной кручины, сколько не доводилось зреть даже у вдовьих баб.
– Вот оно что, – только и сумел ответить князь.
– Во двор ты не проходи, для странников мы избу держим подле ворот. Наши старицы с миром не знаются, да и строго у нас! А краюху хлеба с молоком я тебе принесу. Ступай за мной, добрый молодец.
Изба была невелика, но в сравнении с кельями выглядела хоромами. Внутри скупо: напротив двери огромный медный крест, жесткая кровать у стены, на скамье оплывший восковой огарок.
– Отдыхай, добрый человек, а с рассветом будь добр покинуть божью обитель, – услышал он суровый наказ старицы.
Едва вратница ушла, Иван Овчина вышел во двор. Постоял малость, вслушиваясь в монастырскую тишину, а потом прямиком зашагал к келье Соломонии.
Дверь, по велению монастырского устава, оставалась незапертой, и через узенькую щель пробивался тускло-желтый свет.
Постоял малость Овчина, а потом, крестясь, отворил дверцу.
Срамно было видеть Соломонию в монашеской келье. Более двадцати лет баба проживала в великолепии, о каком, поди, не помышляли даже фараоны, и злата на ее руках было больше, чем на платьях византийских цариц. Ее охраняли, как сокровищницу турецкого султана, и оберегали, как нетленную длань Иоанна Крестителя, и даже на выездах по монастырям великую княгиню сопровождала дружина до полутора тысяч всадников. Московиты же, встречая ее экипаж, падали ниц и не поднимали голов до тех пор, пока вдали не утихало громыхание подвязанных к днищу цепей.