Увидев, что это я, он отворил дверь несколько шире, чем во время моего первого визита.

– Снова мистер Пипин, если не ошибаюсь?

Я не стал поправлять его.

– Боюсь, что да.

На секунду он сосредоточил на мне взгляд.

– Знаете, у вас замечательная фамилия. Было несколько французских королей по имени Пипин.

– Вы сейчас заняты?

– У меня всегда найдется свободная минутка для наследника французского престола, если только вы действительно им являетесь, – произнес он шутливым тоном.

– Боюсь, что нет.

Он рассмеялся и процитировал коротенькую греческую эпиграмму о том, что честность – опасная добродетель, а затем, к моему удивлению, распахнул дверь и пригласил меня войти.

Комната, в которой я оказался, вовсе не походила на кабинет преподавателя. Полная воздуха и света, с белыми стенами и высоким потолком, она была гораздо больше, чем казалось снаружи. В открытые окна врывался ветерок и играл с накрахмаленными занавесками. В углу, у низкой книжной полки, стоял большой круглый стол, на котором фарфоровые чайники соседствовали с греческими книгами, и повсюду – на этом столе, на подоконниках, на письменном столе Джулиана – были цветы: розы, гвоздики, анемоны. Особенно сильно пахли розы. Их густой запах висел в воздухе, смешиваясь с ароматами бергамота, черного китайского чая и слабым запахом не то чернил, не то камфары. От глубокого вдоха у меня слегка закружилась голова. Куда бы я ни посмотрел, взгляд обязательно выхватывал что-нибудь красивое: восточные коврики, фарфор, похожие на драгоценные камни миниатюры – ослепительный блеск дробящегося цвета. Мне показалось, будто я очутился в одной из тех византийских церквушек с неказистым фасадом, внутреннее убранство которых подобно тончайшей скорлупе из позолоты и смальты, сверкающей подлинными красками рая.

Он сел в кресло у окна и указал мне на стул.

– Полагаю, вы пришли по поводу занятий греческим.

– Да.

Его глаза были скорее серыми, чем голубыми, взгляд был открыт и мягок.

– И вас не смущает, что не за горами середина семестра?

– Я хотел бы продолжить изучение греческого. По-моему, стыдно бросать его после двух лет.

Он поднял брови – высоко и чуть насмешливо – и мельком взглянул на свои сложенные ладони.

– Мне говорили, что вы из Калифорнии.

– Да, – слегка опешив, ответил я.

Кто мог ему об этом сказать?

– У меня мало знакомых с Запада, – сказал он. – Не думаю, что мне там понравилось бы. – Он задумчиво помолчал, словно потревоженный каким-то смутным воспоминанием. – И чем же вы занимаетесь в Калифорнии?

Я выложил ему свою байку. Апельсиновые рощи, угасшие кинозвезды, вечерние коктейли у кромки подсвеченного бассейна, сигареты, сплин. Он слушал, глядя мне в глаза, казалось совершенно очарованный моими фальшивыми воспоминаниями. Еще никогда мои старания не встречали такого искреннего интереса и живого внимания. У него был настолько завороженный вид, что я поддался искушению и присочинил несколько больше, чем позволяло благоразумие.

– Это так пленительно, – произнес он с теплотой в голосе, когда в состоянии близком к эйфории я наконец выдохся. – Так необычайно романтично.

От столь небывалого успеха меня бросило в жар.

– Ну, для нас в этом нет ничего необычного, вы же понимаете, – сказал я, стараясь подавить волнение.

– И что же человек со столь романтическим складом характера ищет в занятиях классической филологией? – спросил он так, будто, поймав по счастливой случайности такую редкую птицу, как я, просто не может отпустить меня, не услышав ответа.

– Если под романтикой вы понимаете одиночество и самосозерцание, то, на мой взгляд, именно романтики часто оказываются лучшими филологами-классиками, – как мог, извернулся я.