А в витрине, небольшом стеклянном ящичке, прислоненном к противоположной от входа дверной панели и украшенном ниткой дешевых янтарных бус, приютилась среди этих piece de resistance[16]миниатюра кисти Жана-Батиста Жака Огюстена. Слегка склонив головку набок на фоне скандально розового летнего заката, на нас кокетливо взирала пастушка. Изгибы пальчиков и грудей игриво перекликались, и еще казалось – она вот-вот признается в чем-то прекрасном и необыкновенном, и как раз подбирает слова восхищения, пробует их на вкус.
Трубочист с торжествующим видом указал на нее.
Я протянул руку и вытащил миниатюру из ящичка с желтоватыми стеклами. Тут мальчишка напрягся от волнения. Я уселся на подножку кареты, снял широкополую шляпу, положил ее на колено.
– Эта картина из дома на Пятой авеню. Это ведь ты чистил там каминную трубу?
Он протер глаза грязными от сажи руками. Потом поднял голову и посмотрел, но не на меня, на миниатюру.
– Тебе не мешало бы знать, парень, что это называется воровством. Почему ты украл чужую собственность?
Он яростно замахал маленькими кулачками в воздухе. Нанес около дюжины ударов в разных направлениях, затем развел руки, словно пытаясь объять необъятное, а в конце этой пантомимы стал удрученно, даже отчаянно ломать пальцы.
– Понимаю, у них полным-полно произведений искусства, и они толком не знают, что с ними делать. Мне страшно жаль. Но у этой картины уже есть дом.
Я заслужил сарказм и злобу, промелькнувшие в его воспаленных глазах. Он так и ожег меня этим взглядом. Я обманул его, только сейчас мальчик осознал это. И, что еще хуже, я прекрасно понимал; любить нежную и юную пастушку будут куда более страстно в этой полуразвалившейся карете, чем в том снобистском складе произведений искусства на Пятой авеню. Лучше б уж никогда в жизни не слышал я этой фамилии, Миллингтоны, богом клянусь!
Вырвав листок с наброском из записной книжки, я протянул его насупившемуся мальчишке, который стоял и носком ботинка пытался проковырять ямку в мерзлой земле.
– Вот, держи. Портрет твой. И еще я не собираюсь наказывать тебя за кражу. Но только обещай, что никогда больше не будешь этого делать. Собирать всякий мусор – это одно, но воровство тебя погубит. Будем считать, что ты украл произведение искусства в первый и последний раз.
Пискун потянулся к портрету. Вполне вероятно, считал, что лучше уж иметь хотя бы мою картину, нежели вовсе никакой. Он быстро сделал выбор.
– Нет, сначала пообещай, – продолжал настаивать я.
Мальчик пообещал – сердито пожал плечами. Затем отер слезы рукавом.
– Как тебя звать? – спросил мистер Пист. – Я Джакоб Пист, а это Тимоти Уайлд.
У мальчишки вытянулось лицо. Он заморгал, уставившись на покрытую мхом спицу в колесе, потом решительным жестом сунул руки в карманы.
Я подумал, что он сирота. Только мы, сироты, бываем столь независимы и серьезны, точно вам говорю. Но мы с Валом, по крайней мере, осиротели позже, и знали свои имена – неважно, что, кроме них, у нас больше ничего не было. И были уже достаточно взрослыми, чтобы помнить семью, давшую нам имена. Ведь зачастую имя делает человека. Представить себя на месте мальчишки, у которого украли столь личностный атрибут, просто невозможно.
– Тебя ведь как-то называют? Ну, хотя бы здесь, где ты живешь, – заметил я. – Как зовет тебя твой хозяин, начальник трубочистов?
Тут он содрогнулся всем телом. И на лице его возникла такая гримаса, точно больше всего на свете ему хотелось в этот момент вылезти из собственной шкуры.
– Ладно, неважно, – поспешил заметить я. Просто не в силах был видеть это выражение на его лице, от которого сжималось сердце. – А как бы ты хотел, чтобы тебя звали?