Но Дунаев уже понял, что не ослышался.
Он отшвырнул Сафронова и помчался обратно по набережной.
Мыслей не было, только чернота какая-то клубилась в голове. И ни одним лучиком надежды она не освещалась, только раскаяние разрывало душу: почему не взял извозчика на вокзале, зачем пошел пешком? Ведь терзало, терзало его предчувствие, отчего же не послушался голоса сердца?! Всего полчаса, какие-то несчастные полчаса отделили жизнь от смерти, всего полчаса перечеркнули то будущее, которое Дунаев намечтал для себя и для Верочки, то будущее, которым он жил в последнее время, ради которого жил! Теперь выходило, что будущего этого нет и жить Дунаеву больше не для чего.
Так зачем он бежит по набережной? Зачем возвращается к дому Тарасовых? Не проще ли шагнуть к гранитному парапету, за которым ледяной сыростью веет от всегда темных, всегда мрачных, всегда тяжелых волн реки Фонтанки, перевалиться через этот парапет, удариться о воду, кануть в глубину и вдохнуть смерть полной грудью, как воздух той свободы и того счастья, которого ему вдохнуть не суждено?
А вдруг Вера еще жива? Вдруг этот Сафронов что-то перепутал? А Дунаев, паршивая сыскная шавка, кинулся вдогонку за неведомой «убивцей», вместо того, чтобы помочь Верочке?
Но нет… Дунаев чувствовал, что все для него потеряно: любимой нет в живых. Тьма и безнадежность воцарились в душе, и если какая-то сила еще заставляла сердце биться, то силой этой была жажда мести, которая терзала Дунаева до лютой боли и потребовала немедленного утоления.
Он не пробежал и квартала, как из-за угла вывернулся патруль: солдат, матрос и штатский в фуражке и жутко скрипящем кожане – непременной форме всех чекистов образца 1918-го, а также обольшевичившихся пролетариев:
– Стойте, граждане! Документы!
– Крупников! – радостно воскликнул Сафронов, кидаясь к человеку в кожане. – Не узнаешь?
– А, товарищ Сафронов, – проскрипел тот, причем было непонятно, то ли голос у него такой, то ли его кожан ведет свои собственные разговоры. – Ты чего не у станка? Лодыря гоняешь? Мировая революция, знаешь, лодырей не терпит!
– Нынче не моя смена, – буркнул Сафронов. – Завтра чем свет опять пойду на мировую революцию горбатиться.
– Горбатиться?! – грозно заскрежетал кожан. – Это ты так называешь труд в пользу мировой революции?!
– Да ладно тебе, Крупников, – примирительно вмешался солдат-патрульный. – Угомонись. Наше дело документы проверять, а не за мировой революцией следить. Этот с тобой? – обратился он к Сафронову, указывая штыком, примкнутым к винтовке, на Дунаева.
– Да это… – заюлил глазами Сафронов. – Мы шли вместе, а кто он такой, знать не знаю, ведать не ведаю.
– Тогда документы предъявь! – велел Крупников, для острастки кладя руку на кобуру и вприщур глядя на Дунаева.
Матрос на всякий случай взял винтовку наперевес.
Дунаев полез за пазуху, достал кисет, в котором вместо табака, ибо он не курил, хранились его документы. Мельком подумал, что ему было бы очень легко положить сейчас этот патруль – одного к одному, и вертлявого Сафронова рядышком с ними, – потому что за пазухой был спрятан и пистолет. Ему нужно было поскорей вернуться к Вере, он страстно мечтал убрать с пути эту революционную преграду, но прекрасно понимал, что это только осложнит ситуацию. Надо набраться терпения.
Документы тщательно изучались при тускловатом свете угасающего дня – как показалось Дунаеву, не из сомнения в их подлинности, а по малограмотности патрульных. Казалось, бесконечно долго Крупников шевелил губами, выговаривая: