– Куринские. – определил корнет. – Мужицкая, прости господи, кавалерия. Сабель-то у них на всех не хватает, да и рубить клинком с седла – тут навык нужен. Так они, черти, удумали сажать косы торчком, навроде косинеров Костюшки, и вооружать ими своих всадников.

Услыхав о польских повстанцах, Ростовцев удивлённо приподнял брови – корнет был слишком юн, чтобы принимать участие в подавлении польского восстания 1794-го года. Юноша намёк понял и щёки его слегка попунцовели.

– Это мне батюшка рассказывал. Он служил в корпусе генерал-поручика Ферзена, командовал егерским батальоном. В деле у под Мацеёвиц был ранен, лишился руки, и с тех пор безвылазно живёт в имении.

– Мой отец тоже был в польском походе. – сказал Ростовцев. – Только он у графа Суворова был, начальником артиллерии. Ну да дело прошлое, корнет – что вы там о наших пейзанах рассказывали?

– Ну вот, отбили, значит, мужички село Большой Двор… – торопливо продолжил юноша, обрадованный переменой темы. – Но там в то время были не французы, а вюртембержцы из корпуса Нея. Немцы, известное дело, народ основательный, злопамятный. В отместку они спалили деревеньку Степурино, повесили одного из тамошних заводил – а может, и не заводил, кто теперь разберёт… Куринцы сгоряча и их оттуда выбили взашей, а потом дотумкали, что дело-то может обернуться куда как худо – в следующий раз супостат может полком заявиться, даже и при пушках! Вот Курин со Стуловым и кинулись к князю Борису Андреичу Голицину, подмогу вымаливать. Тот поначалу хотел весь наш полуэскадрон с ними отправить, но полковник Нефедьев отговорил – мол, самим надо, куда с одной пехотой? В итоге в помощь самооборонцам выделили две дюжины казачков Денисова полка да столько же наших гусар под командой штаб-ротмистра Богданского. К нему-то мы сейчас и едем. Недалеко уже осталось – во-он за той рощицей оно самое Павлово и есть…

И он указал на редкий перелесок, за которым рисовалась на фоне блёклого октябрьского неба колоколенка сельской церкви.

* * *

В Павлово мы задерживаться не стали. Не застав там Богданского – штаб-ротмистр передислоцировал свой отряд в село Большой Двор, на соединение с главными силами куринцев – мы дали передохнуть лошадям, наскоро перекусили от щедрот местного старосты и двинулись следом за павлоградцами. Проводниками с нами отправились двое мужиков, тех самых, которых мы видели давеча на дороге. Тот, что постарше, крестьянин одной из окрестных деревень носил имя Герасим (я едва не поинтересовался, есть ли у него собака, и не Муму ли её кличут) с физиономией, до самых глаз заросшей чёрной, с проседью, проволочной бородой. Сидел он на неказистой, лохматой, словно дворовая собака Жучка, кобылёшке „охлюпкой“ – седло заменял кусок овчины, прихваченный подобием подпруги, а вместо стремян ноги в лаптях с онучами Герасим вдевал в верёвочные петли. Вооружён он был упомянутой уже косой в дополнение к французскому сапёрному тесаку со страхолюдной пилой на обухе, продетом, за неимением ножен, в лыковую петлю.

Второй сопровождающий, житель Павлова по имени Гнат, был лет на десять моложе. Он мог похвастать куда более богатым снаряжением. Лошадь его, явно трофейная, приученная ходить в строю, красовалась под хорошим седлом, которое Ростовцев объявил французским, строевым. Сам всадник щеголял в четырёхугольной красного сукна шапке и гусарском ментике со споротыми шнурами. На вопрос ростовцевского ординарца Прокопыча, зачем он испортил эдакую красоту, Гнат ответил: „а как же не спороть-то? Наши мужички как увидят снурки – разбирать не станут, оглоушат ослопом, как прочих хранцузов. А те снурки я Матрёне отдал, младшенькой своей, кровиночке – она, даром что несмышлёная, всего пять годков от роду, а до всякого рукоделья шибко охочая. Пу-ущай порадуется!..“