Прикрыв глаза, замирал на минуту, и чудилось, что она сидит напротив, на нарах, привалившись к прогретым за ночь, бревнам стены, подобрав под себя ноги, обтянув колени халатом. Сидит, улыбается, смотрит на него, взблескивая в полумраке своими красивыми, раскосыми глазами.

Собаки все три дня, пока охотник залечивал свою пятку, лежали, свернувшись в тугие калачи, кажется, и не поднимались. Первые два дня вообще не кормил, кинул по осьмушке хлеба. А хлеб тот еще с заезда остался, до того засох, сгорбатился, что сука, попробовав сухарь на зуб, так глянула на хозяина, что тот не стал дожидаться чем дело кончится, повернулся торопливо и, прихрамывая, укрылся в зимовье (надо было хоть размочить, горбушку-то). Кобель свою порцию схрумкал, шею вытянул, завистливо оглядывая надкусанный, но оставленный в покое второй сухарь, не решился подойти, снова умостился, свернувшись клубком.

Снег собирался, пробрасывал уже отдельные белесые звездочки, которые цеплялись за растопыренные еловые лапы, повисали на них. А которые достигали земли, то и там находили себе место, умащивались, устраивались на всю зиму, уж не таяли. Стланик кедровый, а его добро взялось вдоль ключа, – интересное растение, словно разумом каким наделен. То топорщится из всех сил, тянет ветки к небу, а то, как теперь вот, разляжется на землю, словно ковер лесной. Это он снег близкий предчувствует, перед снегом ветви раскидывает по сторонам, готовится укрыться тем снегом, словно одеялом. Верная примета, – как стланик уляжется на землю, все, жди снега, настоящего, зимнего снега. В это же время и медведь к берлоге придвигается, дремота одолевает, хочется быстрее забраться в теплое убежище, умоститься там удобненько и уж не показывать нос на холодную зиму, не вылезать до самой ростепели, до мокрети весенней.

Ночью разошелся. Хлопья крупные, просто огромные, и сухие. Утром, на рассвете, дверь приоткрыл, а в глазах белехонько, совсем другая тайга, новая.

Наскоро поел, что было, собрался, больно уж трудно в зимовье дневать, когда перенова такая, каждый следок покажется. А дух-то в тайге, – так и дышал бы, так бы и дышал, и не надышаться вволю. Собак поднял, потрепал по загривкам, что-то не больно они рады обнове таежной, прихворнули, поди, – носы потрогал, – вроде холодные. Но у зимовья не остались, потянулись следом.

Шагать было трудно, – пятка еще болела, старался приступать на пальцы, в какой-то момент даже пожалел, что потащился, особенно после того, как встретил следок соболя. След был совсем свежий, снег-то еще шел, хоть и робко уж, неуверенно, а кое-где между вершин кедров появлялись разрывы в тучах, и мелькало голубое небо. Следок был свежий, совсем не присыпанный, но собаки не пошли, не заинтересовались.

Охотник удивленно смотрел на них, виновато прячущих от хозяина свои глаза, когда за спиной снова раздался легкий, шелестящий смех. Охотник резко оглянулся, смех повторился, только уж в другой стороне, словно кто игрался с ним, прятался, перебегая от одного дерева к другому. И смеялся, над ним же и смеялся.

Собаки, поджав хвосты, двинулись в обратную сторону, к зимовью. Охотник, еще чуть поразмыслив, потоптавшись на месте, шагнул за ними, – не получается охота, нет, не получается.

Еще несколько дней охотник выходил утрами в тайгу, на промысел, гаркал за собой собак, но те, если и плелись следом, то очень неохотно. О какой-то работе, как прежде, и думать было нечего. Не работали собаки, словно их подменили.

Снег тем временем подваливал, прибавлялся. Следочки проявлялись каждый день, беличьи, соболиные, дразнили охотника своей свежестью, своим обилием. Он пытался брать на охоту одну собаку, сначала кобеля, потом несколько дней ходил с любимицей своей, с сучонкой, – результат был один: собаки работать отказались.