– Вот и тятька мне то же говорит, – призналась Пелагея и, взглянув будто нечаянно на Воронцова, вдруг сказала: – А ты-то, командир, чего молчишь? Молчишь и молчишь. Вот молчун, ей-богу. Хоть бы слово мне какое на прощание сказал? Иль не заслужила я от тебя доброго слова?

– Прощайте, Пелагея Петровна, – сказал и он, глядя ей в глаза. – И спасибо за всё.

– Прощай. Дай-ка я тебя ещё раз поцелую, – и она обхватила его крепкими руками и прильнула всем телом, обдав теплом и той нерастраченной нежной женской добротой, которую видел он в её глазах и которая, как ему на мгновение показалось, предназначалась только ему одному и о которой не надо было признаваться никому, даже себе самому.

Воронцов шёл и вспоминал прощальный поцелуй Пелагеи, дрожь её тела и тепло рук.

На этот раз дорогу перешли благополучно. Никаких постов на большаке не оказалось. Залегли на подходе, прислушались. Промчалась дежурная патрульная танкетка. Погодя, через полчаса, она же – назад. Голова в чёрном шлеме и комбинезоне торчала над приземистой башней. Наблюдатель. Как только затих за поворотом её мотор, они выскочили и перебежали на другую сторону просеки.

Ночью в лесу набрели на костёр. Возле огня сидели семеро. Сушились. Варили какую-то бурду из мороженых грибов. Густой грибной запах от чёрных закоптелых котелков так и расходился вокруг.

– Ну что, чудаки, портянки сушите? – окликнул их Кудряшов тем же тоном, каким несколько дней тому назад окликнул возле Прудков Воронцова.

Он вышел к огню один, закинув за спину свой кавалерийский карабин. Один из сидевших красноармейцев схватился было за винтовку, но Кудряшов остановил его:

– Тихо, тихо, служивый. На своих не кидайся.

– Ты кто такой? – опустив винтовку, спросил простуженным голосом красноармеец.

– Я тот, кто и ты. Кто ты такой… Я должен был услышать: стой! кто идёт? Что ж вы посты не выставили? Сидят загорают…

– А ты что, комиссар, службе нас пришёл учить? – перехватил разговор другой, постарше, с чёрной недельной щетиной и яркой проседью на крупном подбородке.

Кудряшов окинул его взглядом и сразу определил: старший среди них – он.

Все семеро сидели босиком, подставив огню белые пятки, распаренные от долгого хождения в сырой обуви. Ботинки их, аккуратно насаженные на колышки, как чучела на тетеревиной охоте, чернели тут же, вокруг костра, и от них шёл пар и разносился кисловато-приторный человеческий дух. Кудряшов кивнул на ботинки и сказал с усмешкой, обращаясь больше к тому, с седоватой бородой:

– Вас, пехоту, по одному только запаху за километр учуять можно.

– А на тебя, кавалерист, глянуть, так и не скажешь, что ты издаля идёшь, – отмолвил старший. Похоже, он уже пришёл в себя, говорил спокойно и уверенно, не скрывая своего старшинства.

Все остальные молчали. Молча переглядывались, ждали. Из оружия у них была одна винтовка и штык-нож от СВТ на поясе старшего.

– Вижу, кавалерист, ты не один пришёл?

– Не один, верно. С командиром.

– Ну, так зови командира. Решать будем, как через фронт переходить, – старший нагнулся, пощупал свой ботинок. – Тут уже недалеко, километра три. Или вы сами по себе?

– А вот сейчас и решим, как дальше быть.

Воронцов подошёл к костру совсем не с той стороны, откуда несколько минут назад вышел Кудряшов.

– Вы что, разведка? – спросил старший, сразу смекнув, что их ночные гости – народ бывалый.

И Воронцов представился:

– Курсант Подольского пехотно-пулемётного училища сержант Воронцов. Кто у вас старший?

– Ну, я старший. Боец Красильников, четвёртая рота… стрелкового полка, – старший запнулся и, будто итожа, усмехнулся с горечью: —…которого нет.