В телевизоре все проще, чем в жизни. Сразу понятно, что смерть – вещь печальная, потому что картинки сопровождались похоронной музыкой. Телевидение – это доступно даже младенцам и дебилам. Убитые на войне имели право на симфонию Бетховена, курортники – на концерт Вивальди, а умершие от передозировки «звезды» – на тягучие виолончели Моцарта.
Я не преминул про себя отметить, что с кончиной таких «звезд» продажа их дисков тут же подскакивала, их фильмы вновь и вновь мелькали на телеэкранах, а весь свет на все лады расхваливал покойников. Будто смерть стирала все их прегрешения. Более того: уход из жизни не мешал артистам работать. Лучшие диски Джона Леннона, Джимми Хендрикса или Джима Моррисона появились на рынке намного позже их смерти.
Мои следующие по счету похороны были связаны с дядей Норбером. «Замечательный человек», – убеждали друг друга участники похоронного кортежа. Между прочим, там же я впервые услыхал знаменитое высказывание: «Лучшие всегда уходят первыми». Мне не было еще восьми, но я никак не мог избавиться от мысли: «Что ж такое получается, вокруг остались одни плохие?!»
На этих похоронах я выглядел безупречно. После ухода почетного караула я сосредоточился на вареном шпинате. Еще лучше удалось заныть после добавки анчоусов. Даже братец Конрад и тот не смог достичь высот моей слезливой скорби.
Прибыв на кладбище Пер-Лашез, я добавил в меню своих слез спаржу и телячьи мозги с горошком. Во тошниловка-то! В небольшой толпе кто-то прошептал: «А я и не знал, что Мишель был так близок с дядей Норбером». Мать заметила, что это тем более поразительно, поскольку я, честно говоря, никогда его и не видел. Это не помешало мне открыть рецепт успешных похорон: шпинат, анчоусы, спаржа и телячьи мозги.
Всем замечательный день, потому как я, помимо всего прочего, в этот раз впервые встретился с Раулем Разорбаком.
Мы собрались перед могилой моего покойного дядюшки Норбера, и тут я чуть в стороне от нас заметил нечто, показавшееся мне сначала стервятником, сидящим над гробницей. К хищной птице, впрочем, оно не имело отношения. Это был Рауль.
Воспользовавшись моментом, когда за мной никто не следил – в конце концов, свою норму слез я отработал, – я приблизился к мрачному силуэту. Нечто долговязое одиноко сидело на могильном камне, упершись взглядом в небо.
– Бонжур, – вежливо произнес я. – А что вы здесь делаете?
Молчание. Вблизи стервятник выглядел похожим на мальчишку. Худой, с изнуренным лицом, чьи скулы подпирали очки в черепаховой оправе. Узкие, рафинированные руки лежали на коленях, словно два притихших паука, ожидающих приказа своего повелителя. Мальчишка опустил голову и посмотрел на меня спокойным и глубоким взглядом, который мне никогда не встречался среди ровесников.
Я повторил свой вопрос:
– Ну так что же вы тут делаете?
Рука-паук взметнулась вдоль пальто и уткнулась в длинный и прямой нос.
– Можешь на «ты», – торжественно объявил он.
И затем пояснил:
– Сижу вот на могиле своего отца. Пытаюсь понять, что он мне говорит.
Я расхохотался. Он немного поколебался, а потом сам стал смеяться. А что еще остается делать, кроме как смеяться над тощим мальчишкой, часами сидящим на могильном камне и глазеющем на вереницы облаков?
– Тебя как зовут?
– Рауль Разорбак. Можешь звать просто Рауль. А тебя?
– Мишель Пинсон. Зови меня просто Мишель.
Он смерил меня взглядом.
– Пинсон? Хорош птенчик![2]
Я попытался сохранить невозмутимость. Была у меня одна фраза на все такие деликатные случаи.
– Сам такой!
А он опять засмеялся.