На вошедших никто не обратил внимания, и они могли спокойно – почти спокойно – разглядеть все застолье. Благо так вышло – все сидели удачно, видны были лица.

Худощавый скуластый парень с темно-русой челкой, широко расставив ноги и опустив голову, рвал струны гитары и пел высоким, почти плачущим голосом. Наискось от него сидел, положив на стол кулаки и глядя в стену напротив пьяно-недобрым взглядом, белокурый сержант – он во всей компании выглядел самым старшим, но и ему было не больше девятнадцати-двадцати лет. Роста он, судя по всему, был гигантского – не меньше ста девяноста сантиметров – и сложения не то что атлетического, а просто-напросто эпического.

Через стол, упершись друг в друга лбами и облокотясь на края, замерли плечистый темно-кудрявый атлет и ровесник новичков, тоже темноволосый, но волосы прямые и кожа смуглее. За ними меланхолично грыз стеклянный стакан желтоволосый крепыш с холодными даже по пьяни, бледными глазами – выплевывая окровавленные осколки, он что-то цедил и правой рукой обнимал ревущую худощавую девушку с волосами, собранными в короткий густой «конский хвост».

Еще одна девушка – светло-русая, с красивыми, но крупноватыми чертами лица, кажется, была трезвой, хотя и сидела очень оригинально: положив босые ноги на свой участок стола.

Гитарист, грохнув по корпусу инструмента ладонью – гул, как от барабана, пошел по блиндажу, и начал новую песню, от которой у Джека странно защемило сердце, хотя он понимал далеко не все слова. Гитарист пел тихо, почти неслышно, но все остальные сразу замолкли…

Эх, по-над лесом да лебеди летят.
Но не охотнички здесь с ружьями стоят.
И в горле ком, и кровь не греет изнутри,
И кто-то на ухо шепнет: «Смотри, смотри!»
Эх, по-над лесом лебеди летят,
Когда летите вы, я трижды виноват…
Что ж не сумели вы чуточек стороной?
Ах, если б вы могли забрать меня с собой!

Сидевшие лоб в лоб подхватили – поматывая головами, громко и монотонно, отчего юные голоса звучали глуховато. Петь оба, судя по всему, умели и даже по пьяни пели хорошо, а гитарист играл и подпевал:

Белый лебедь, ты на небе, а я на земле,
Это письма издалека прилетели ко мне…
Белый лебедь, ты на небе, а я на земле,
Это письма издалека прилетели ко мне…
Это снег идет из мохнатой тьмы…
Я не знал, что так далеко до весны![11]

– с протяжной тоской заключил гитарист.


Сержант ударил по столу кулаком и потянулся за кувшином.

– Кну-ут! – заревела еще сильней девчонка с «хвостом», а двое сидевших лоб в лоб заглушили ее. Желтоволосый заскрипел зубами:

– Ш-шайййссе, о херршшайн! Аллес феррдамт…[12]

Тепло живое под твоим крылом
До боли точно мне напомнит дом.
Напомнит… грустно-серые глаза…

И вдруг гитарист выкрикнул, играя уже по-другому – резко, зло:

Но то запретная черта, туда нельзя!
И в горле ком, и кровь не греет изнутри,
И кто-то на ухо шепнет: «Смотри, смотри!»
Что ж не сумели вы чуточек стороной?!
Не пролетайте, твари, больше надо мной!

Он уронил голову, глуша струны одним хлопком, и гитара негромко, жалобно загудела… Наступило короткое молчание, глубокое, как омут, – и негромко запели уже все, жутковатым хором:

Белый лебедь, ты на небе, а я на земле,
Это письма издалека прилетели ко мне…
Белый лебедь, ты на небе, а я на земле,
Это письма издалека прилетели ко мне…
Это снег идет из мохнатой тьмы…

И – выдох гитариста:

– Я не знал, что так далеко до весны-ы… – А потом, мотая головой, он простонал-прорычал: – Пор-рву-у… на лоскуты порву, дайте только добраться…

– Оптимальное состояние в бою, – заговорил богатырь-сержант, и по голосу нельзя было сказать, что он пьян или хотя бы выпил, – это безразличие к врагу и к себе. Не забывай об этом, Андрей.