В гримерной, залитой мягким желтым светом, было куда привычнее. Там почти никого не оказалось, лишь Николь пришивала тесьму к корсажу, притулившись в своем излюбленном углу и подобрав под себя ноги. Жюли наспех переоделась, но решила привести себя в порядок позже. Ей не терпелось хотя бы одним глазком взглянуть на репетицию нашумевшего спектакля «Цезарь и Клеопатра", пока он не закрылся.
Шла последняя сцена. Подмостки буквально ломились от многочисленных статистов, изображающих римскую толпу: городских бедняков и купцов, женщин в ярких одеяниях, стражников, окруживших гордого Цезаря. Но среди этой пестроты взгляд, как магнитом, притягивала тонкая фигура женщины в черном платье; единственным украшением ей служил большой золотой медальон на груди.
– А о Клеопатре не вспомнят при расставании?[5] – произнесла Мадлен. Фраза зависла в воздухе и задрожала натянутой нитью. Александрийская толпа внимала своей царице – такой юной, гордой, но пугающе порывистой в своем негодовании.
Руфий полушутливо разъяснил Цезарю, почему убил верную служанку египетской царицы. Чтобы взглянуть на Клеопатру, император обернулся к залу чеканным, испещренным морщинами профилем – в его глазах была и непреклонность, и нежность, и искра смеха, который он едва сдерживал.
– Он пролил кровь слуги моей Фтататиты. Да падет ее кровь на голову твою, Цезарь, если ты оставишь это безнаказанным. – Слова Клеопатры исполнились горечи, но манера держаться с подлинным достоинством не оставляла ее.
– Пусть она падет на мою голову. Ибо ты поступил правильно, Руфий. – Цезарь казался спокойным и хладнокровным, каким может быть только умудренный годами правитель. Невозможно было поверить, что загримированный Этьен в два раза моложе своего персонажа. – Если бы ты облекся в мантию судьи и со всякими гнусными церемониями, взывая к богам, отдал бы эту женщину в руки наемного палача, чтобы тот казнил ее на глазах народа во имя справедливости, я бы теперь не мог без содрогания коснуться твоей руки. Но ты поступил естественно, ты просто заколол ее; и это не внушает мне отвращения.
– Нет? Ну разумеется, ведь это римлянин убил египтянку. Весь мир узнает теперь, как несправедлив и порочен Цезарь.
От голоса царицы все съежились, и лишь Цезарь остался поразительно невозмутимым. Несколько долгих секунд протянулись в гробовой тишине, не заполненной аплодисментами, – зрителей в зале не было.
– Хорошо, хорошо, – наконец донесся голос Дежардена. Он вскочил на сцену прямо из зала, и это послужило сигналом – рисунок, образованный на сцене, распался. Воины, служанки и полководцы превратились в актеров. Они похлопывали друг друга по плечам и спинам, улыбались и обменивались репликами относительно прогона. Большинство направились за кулисы, и театральные коридоры запестрели яркими экзотическими платьями женщин и доспехами римских солдат.
Но две фигуры – высокая мужская и хрупкая женская – остались стоять напротив оживленно жестикулирующего режиссера. Этьен непринужденно улыбался под слоем грима, в мгновение ока перестав быть стариком.
Мадлен опустила голову, рассматривая что-то у себя под ногами. Она покусывала губы и безотчетно разглаживала пальцами гладкий шелк узкого платья.
– …Ярость буквально разрывает ее, – увлеченно говорил Жером Дежарден, размахивая перед лицом растопыренными узловатыми пальцами. – Она ведь еще очень юна и дика, хотя и старается казаться умудренной царицей. Я считаю, ярость тут лишней быть просто не может.
Мадлен медленно подняла голову.
– Но все же Клеопатра повзрослела, – задумчиво ответила она. – Царица в ярости, но уже научилась сдерживать ее. Это не значит, что она ее не испытывает, – добавила Мадлен, спокойно глядя на режиссера своими дымчатыми глазами. – Но вполне способна сдержаться, ведь ее утешает мысль о мести.