Чем же занималась красавица Наташа, дочь Димы, но не Тамары, в семь утра, вместо того чтобы любоваться отцом, играющим в теннис? Читала какую-то книгу в кожаном переплете, которую держала перед собой, точно щит добродетели.

– Невероятно красивая девочка, – повторила Гейл. И, как бы вскользь, добавила: – По-настоящему красивая.

Она подумала: о господи, я говорю как лесбиянка, хотя всего лишь пытаюсь казаться равнодушной.

Но опять-таки ни Перри, ни Люк, ни Ивонн как будто ничего не заметили.

– А где здесь Тамара? – строго спросила Гейл у Марка, незаметно от него отодвигаясь.

– Двумя рядами выше, слева. Очень набожная дама, здесь ее прозвали Монашкой.

Гейл развернулась и не таясь посмотрела на худую, почти бесплотную женщину, с ног до головы в черном. Темные с проседью волосы были стянуты в пучок и повязаны лиловым шифоновым шарфом, рот с опущенными уголками, казалось, никогда не улыбался.

– А на груди огромный золотой православный крест – такой, с лишней перекладиной, – заявила Гейл. – Действительно, Монашка… – Подумав, она добавила: – Впечатляющая дама, однако. Из тех, на чьем фоне окружающие блекнут. – Ей мимоходом вспомнились родители-актеры. – Железная воля налицо. Даже Перри это почувствовал.

– Но не сразу, – возразил тот, избегая взгляда Гейл. – Задним умом все мы крепки.

А просто умом – не очень, да? – чуть не парировала она. Впрочем, радуясь тому, что ей удалось так ловко проскочить щекотливый вопрос о Наташе, Гейл решила не придираться.

Что-то в поведении маленького, безукоризненно опрятного Люка упорно привлекало ее внимание – она постоянно, пусть и невольно, ловила его взгляд, и он делал то же самое. Поначалу она гадала, не гей ли он, но потом заметила, что он не сводит глаз с расстегнувшейся пуговки на ее блузке. Гейл решила, что Люк обходителен, как всякий неудачник. Готов бороться до последнего, когда этот последний – он сам. До Перри у Гейл было много мужчин, и некоторым она говорила «да» исключительно по доброте душевной, просто чтобы повысить их самооценку. Люк напоминал ей этих бедолаг.


Разминаясь перед матчем с Димой, Перри, в отличие от Гейл, почти не обращал внимания на публику – так он сказал Люку и Ивонн, не отрывая взгляда от своих больших рук, лежащих ладонями вниз на столе. Он просто отметил присутствие зрителей, помахал им ракеткой и не получил никакой реакции в ответ. Перри был занят: надевал линзы, затягивал шнурки, мазался солнцезащитным кремом, переживал за Гейл, оставшуюся в обществе назойливого Марка, и прикидывал, скоро ли ему удастся победить и убраться отсюда. Да еще противник, стоя в трех футах от Перри, пристал как рыба-прилипала.

– Они тебе мешают? – серьезно спросил Дима вполголоса. – Мои болельщики. Если хочешь, я велю им уйти.

– Нет, конечно, – ответил Перри, еще не остывший после столкновения с охранниками. – Это ведь ваши друзья.

– Ты британец?

– Да.

– Англичанин? Валлиец? Шотландец?

– Англичанин.

Перри бросил на скамейку сумку – ту самую, в которую не позволил заглянуть охранникам – и выудил две повязки от пота, одну для запястья, другую для головы.

– Ты священник? – продолжал допрос Дима.

– Нет. А что, вам надо исповедоваться?

– Врач?

– О нет.

– Юрист?

– Просто играю в теннис.

– Банкир?

– Упаси господи, – с раздражением ответил Перри и покрутил в руках потрепанный козырек, а потом бросил его обратно в сумку.

На самом деле это было нечто большее, чем раздражение. Он чувствовал себя униженным – его унизил Марк и унизили бы охранники, если бы им позволили. Допустим, он не позволил, но их присутствия на корте – они, точно судьи, расположились с обеих сторон – было достаточно, чтобы Перри вскипел. И Дима упорно продолжал его злить – то, что он вынудил абсолютно посторонних людей прийти сюда в семь утра, лишь усугубило обиду.