– Не пойду! Не пойду! Не хочу в комиссариат… Отведите меня домой!

Полицейский вздохнул. Посмотрел на колотившие по скамейке маленькие ножки, на трясущийся на голове синий бант… Откуда у маленьких детей столько слёз берётся?.. Что же с ней делать?

А вокруг скамьи народ собрался: старушки с корзинками, любопытные школьники, собаки какие-то сочувственно обнюхивали Нинины коленки. И все сразу говорят, лают, дают советы. Кто-то сунул Нине в руку банан. До бананов ли ей, когда она потеряла место своего жительства!..

* * *

И вдруг на всю улицу грохот. Из-за угла выкатил огромный жёлтый фургон, серые кони, на козлах толстый француз в синем колпачке, какие школьники носят.[8]

Нина всмотрелась и со всех ног бросилась к лошадям: едва полицейский успел её за юбочку назад отдёрнуть.

– Фургон, фургон!.. Тот самый фургон, который утром против нашего отеля стоял!

Полицейский поднял руку. Сытые серые кони, похожие на слонов, попятились назад и остановились. Весёлый кучер, конечно, всё знал: и название Нининой улицы, и название отеля…

Французы, улыбаясь, оборачивались. В самом деле смешно: огромный широкоплечий полицейский еле поспевает за маленькой пятилетней девочкой, которая его за руку вперёд тащит. Точно не он её, а она его ведёт.

– Вы зайдёте к нам, господин полковник? Пожалуйста, зайдите, мама и бабушка напишут вам по-французски мою фамилию… И потом у нас есть вишнёвка… Вы не знаете, что такое вишнёвка? О, это очень-очень вкусно! Только, пожалуйста, не говорите, что я так громко плакала, и что вокруг собрался весь Париж, и что вы хотели отвести меня в комиссариат…

– Хорошо, мадемуазель Нина… Только прошу вас, не называйте меня полковником и не бегите так скоро, а то вы оторвёте мне руку.

Клавдия Лукашевич

Получка

I

– Маменька! Тебе шибко неможется? – с тревогой в голосе спросила маленькая девочка.

– Ох… Да… Всю голову разломило, тело горит, самоё так и трясёт… Руки и ноги ноют!.. – ответил слабый голос.

В углу на сундуке лежала женщина, около неё стояла маленькая девочка, трёпаная, в рваном платьишке. Сейчас было видно, что мать её больна: некому было даже белокурую головёнку пригладить. Комната, где они находились, была в подвальном этаже. Тёмная, сырая, холодная, с затхлым воздухом, она напоминала хлев. Во всех углах её шевелились люди; в одном углу кто-то храпел, в другом сидели две старухи и тихо переговаривались, в третьем шла перебранка: кто-то кого-то бранил. Один голос был грубый, хриплый, другой – визгливый. Это спорили хозяйка и жиличка.

– Из чего я буду печь-то топить, коли вы никто денег не платите! Ну и мёрзните! Поделом вам! Вон Марфа обещала сегодня за угол отдать, а сама заболела… Вот и пиши пропало! Пропьёт её муженёк получку-то! Опять денег не отдадут. Разве мне легко с такой нищетой!

Больная зашевелилась, застонала и прерывающимся голосом проговорила:

– Да уж, плохо… Разве я рада, хозяйка… Бог, видно, наказал!

– Маменька!.. А, мама, тебе шибко неможется? – опять спросила девочка и погладила по лицу мать.

– Отстань! Чего привязалась! Неможется, конечно… Чего тут спрашивать? – сердито ответила больная.

Девочка притихла и всплакнула.

– Жиличка-то ещё пуще болеет оттого, что о муже беспокоится, – сказала вполголоса одна старуха другой.

– Что и говорить! Была бы здорова, встретила бы его и привела бы… И получка была бы цела, и хозяйке бы денежки отдали, и неделю сыты были бы! – прошептала другая старушка.

Девочка тревожно посмотрела на старух и на мать. Она слышала, что те говорили.

– Анютка, ты чего глазёнки-то на нас уставила? Поди сюда, милушка, – сказала одна из старух, улыбнулась и поманила девочку к себе.