– Mleko…
– Не так… – тихо говорит девушка – Надо: молоко…
– Kurka, bulka, mjed…
– Не так… курица… булка… мед…
– Devotscka, davai!
Девушка молчит.
– Nuh?!
– Не знаю, – прошептала девушка.
– Schneller![1]
– Девочка, давай! – послышалось, как из-за края света.
– Davai, davai! – с хохотом немец хватает девушку за руки и тянет к себе.
Девушка сопротивляется. Тогда солдат грубо стягивает ее с лавки и тащит к лежанке.
– Schweinerei[2]! – в сердцах проговорил солдат, брившийся у зеркальца. На худом интеллигентцом лице – отвращение.
– Ich werde deiner Braut schreiben[3], – добавил сентиментальный солдат.
– Das ist nur ein Schräzchen[4]! – оправдывается их приятель, но его набухшие кровью веки подсказывают, что это вовсе не шутка…
На призбе соседней избы сидят четыре женщины: старуха Комариха с лицом как печеное яблоко; средних лет, сухощавая, с кирпичным по смуглоте румянцем Анна Сергеевна; молодая Настеха, высокого роста, широкоскулая, дородная, с сонным обвалом век Надежда Петровна Крыченкова. Сейчас ее сильное лицо кажется не сонным даже, а будто закаменевшим.
Женщины, несмотря на теплый день ранней осени, одеты жарко, рвано и грязно: головы туго замотаны старыми платками, будто на току, когда реют хоботья и полова; драные ватники и длинные юбки с захлестанными подолами скрывают фигуру.
Разговаривая, они не глядят друг на дружку, а прямо перед собой. Из окна пролился бархатный рыдающий голос и смолк.
Комариха. У нас немец куды против всех тихий, уважливый…
Сергеевна. В Коростельках опять четверых повесили: двух мужиков, бабу и малова…
Настеха. А у нас мода на конопляные воротники еще не завелась…
Комариха. Я ж и говорю: повезло на немца – мягкий, обходительный…
Из дома выходит сентиментальный солдат, на ходу расстегивая штаны. Не обращая внимания на женщин, начинает мочиться, силясь угодить за кювет. Преуспев в своей шалости и справив нужду, солдат с шумом пускает ветры и убегает по своим делам.
– Одно слово: правильный немец! – с чувством заключает старуха Комариха.
Вышел интеллигентный солдат. Вежливо кивнул женщинам, но не получил даже малого ответного привета с их мгновенно омертвевших лиц. У солдата обиженно дрогнули губы, он быстро зашагал следом за товарищем.
Из дома раздался хилкий, будто мышиный писк, возглас страха и беспомощности. Что-то сдвинулось, упало, стеклянное разбилось.
Комариха. В Медакине гарнизон стоял… Шестерых баб забрюхатили. Троих дурной наградили…
Сергеевна. А у нас вроде никто еще не понес…
Настеха. А ты почем знаешь?
Комариха. Золотой нам достался немец!
Снова слышится жалкий, какой-то придушенный вскрик.
– Никак Дуняшу насилят?! – охнула Сергеевна.
– Ах, ироды, она ж дитя!.. – вздохнула Комариха.
– Беспременно руки на себя наложит! – сказала Сергеевна.
Настеха сжала челюсти, молчит.
– Она Кольки моего невеста… – проговорила Надежда Петровна.
– Пропади все пропадом! – горестно сказала Настеха.
В вырезе двери соседнего дома мелькнуло светлое платьице Дуняши и скрылось – будто махнул кто белым платком, взывая о помощи. Видимо, немецкий солдат поймал ее за руку и втащил назад в избу.
Надежда Петровна вскочила.
– Ах, сволочи! – взрыднулось в ней.
Она хотела кинуться к дому, но Анна Сергеевна повисла на ней, а Комариха бросилась в ноги и уцепилась за ее подол.
– Сказилась?.. Пристрелят – и вся недолга!
– Пустите!.. Мочи нет!..
– Пропади все пропадом! – повторила Настеха.
Распахнулось окно, и в нем призрачно мелькнула фигурка Дуняши и скрылась.
Надежда Петровна рванулась и едва не высвободилась из цепких рук. Настеха встала. Она скинула с головы платок, и будто золотая пена вскипела над ее головой и рассыпалась по плечам. Она поддернула захлестанную юбку, и открылись сильные, стройные ноги; она сбросила грязный ватник и осталась в тонкой кофточке, обтягивающей грудь.