– Нет другого такого лакомства, просто грех, что рожки никто не готовит теперь, королевские рожки, знамо дело, ни рожков не едим, ни короля не чтем, прогнали короля, бедолагу, дали бы мне поговорить с этим дуче, я ему пару слов сказала бы о королях и о рожках!
– Амалия, дуче больше нет, это знают даже те, кто лишился напрочь всей памяти.
– Я в политике не разбираюсь, но помню, что однажды дуче уже прогоняли, а он ништо, все равно назад вернулся. Так что и нынче, послушайте вы меня, он где-то сидит и выжидает. Увидите, когда-нибудь… Да ладно. Вот старый барин, ваш покойный дед, землица ему пухом, каплуна с рожками умел нахваливать, без каплуна с рожками ни одного Рождества при вашем покойном дедушке мы не праздновали.
Каплун и королевские рожки. Значит, я припомнил их в связи с формой столешницы, в связи с низкой лампой, освещавшей трапезу в последние дни декабря? Мне был неведом вкус этих самых рожков, но я припомнил имя. Как будто в игре в «переходы слов». Дается слово, надо из него сделать другое, меняя по одной букве: из моря – гору, то есть море, горе, гора. И выплыли у меня в памяти этот каплун и рожки, как гога и магога.
Вот еще дверь куда-то. Спальня, двуспальная кровать, я инстинктивно замер на пороге этой спальни, будто перед запретной зоной. Силуэты мебели казались огромными в полусумраке, кровать под балдахином возвышалась как алтарь. Может, это спальня моего дедушки, куда соваться нам было запрещено? Где дедушка впоследствии и умер на этой самой кровати, сраженный горем? А где же был я? Попрощался ли я с дедушкой на пороге его смерти?
Дальше еще одна спальня. Но там мебель была совершенно непонятно какой эпохи, вся без углов, из сплошных гнутых линий, псевдобарокко-рококо, и такими же причудливыми были очертания боковых дверец большого зеркального шкафа и комода. Спазм перехватил дыхание, точно так же, как тогда в больнице, когда мне показали фото родителей в день их свадьбы. О, таинственное пламя. Помню, я взялся описывать это ощущение доктору Гратароло, а тот спросил, то ли же это самое, что экстрасистолы. «Наверно, да… – ответил я, – но какой-то горячий спазм при этом охватывает горло». – «Ну тогда нет, потому что, – сказал в ответ профессор Гратароло, – экстрасистолы это совсем другое дело».
Затем я увидел книжку, маленькую, в коричневом переплете, на мраморе правой тумбочки, и подошел взять ее в руки, промычав что-то наподобие riva la filotea. Это на пьемонтском диалекте значит «едет сюда филофея»? Какая-то фея, что ли? Какая-то тайна, и вроде эта тайна томила и мучила меня многие годы, звуча как вопрос на пьемонтском диалекте «Кто, кто едет?» (Sa ca l’è c’la riva?).
Как, разве я на диалекте разговаривал тогда? Какую это фею, кто мне эту фею обещал? Какую филофею?
Я распахнул книгу – так взламывают в безумном порыве священные печати на скрижалях, – книга называлась «Филофея» (La Filotea, то есть «Боголюбие») и была произведением миланского священника Джузеппе Рива (1888). Это был сборник молитв и текстов для духовных упражнений, с календарем церковных праздников и с краткими святцами. Страницы вываливались, листы ломались от самого легкого прикосновения. Я благоговейно уложил страницы и выровнял крышки (как-никак это мое ремесло – приводить в порядок старые книги) и тут увидел на корешке бурый квадрат с золототиснеными буквами