– А ты кто такой? – озадачился Глотов.

– Хрен с горы, – грубо рявкнула трубка. И Филиппович, быстро отключившись, внимательно посмотрел на дисплей. Да нет... все правильно... номером он не ошибся. Тогда в чем дело? Почему Андрюхин телефон у какого-то незнакомого мужика? Странно. Может, он его потерял, разиня? Или отдал кому? Но долго мозги пудрить не хотелось. Да и недосуг – надо еще от снега дорожку к коттеджу очистить, скоро ведь и Юлечка из школы прибежит.

Татьяна

Глядя на Таньку Осипову, поселковую фельдшерицу, старики часто качали головой: «Вот шебутная же!» И не поймешь при этом – то ли с укоризной, то ли с восхищением. А вернее, и того и другого понемногу. И то правда. Жила, как в театре каком. Вечно с шутками-прибаутками. Чаще всего что-нибудь под нос себе напевая, она даже ходить-то спокойно, как все люди, не умела. Все спешит, все несется стремглав куда-то, пигалица малая, со своей огроменной сумкой на плече, скачет, подпрыгивая, будто в «классики» играет, по шатким поселковым мосткам. Вся какая-то голенастая, угловатая, как недавно вылупившийся гусенок. Там, где у нормальных баб груди быть положено – вот уж совсем пустяшные остренькие бугорочки. В общем – срамота одна, глаз положить не на что. Ослепительно, ну просто страсть какая рыжая. Веснушки, мелким крапом, – кажется, везде, даже на веках, на мочках ушей. Со вздернутым, пуговкой, задорным носиком.

И пора бы вроде уже остепениться, поумнеть, что ли. Все ж не пацанка – под тридцать лет. Вести себя поспокойнее, прилично возрасту. Хоть бы изредка, для близиру, посидеть с соседками на завалинке, посудачить, поплакаться о своей нелегкой бабьей доле. Чтоб могли они пожалеть тебя, всплакнуть с тобой за компанию, приобщить, посчитав ровнею, к своему сообществу. И ведь есть от чего – совсем одна, дуреха, осталась. Вроде как где-то там, на Западе, двоюродный дядька у нее имеется, но о нем в поселке – ни сном ни духом. Знать, так она ему по жизни нужна, если за все годы ни разу о себе хоть как-то не напомнил... Так нет же! Никого зловредная гордячка Танька в душу к себе не пускала, не просила, из дурацкого принципа, конечно, ни у кого помощи. Все сама, настырная. Да быстро, да походя, будто нет для нее никаких трудностей, за что ее бабы, естественно, недолюбливали. А ей-то, по всему видно, на любовь на их начихать с высокой башни. И не только на их любовь. И с мужиками вела себя Танька, по поселковым понятиям, в высшей степени странно, как будто способна была вот так, одна, без мужа, без детей до скончания века своего прожить. Никого из них, как ни пытались, близко к себе не допускала. Нет, не то чтобы вообще – не давала к душе своей прирастать. Бывало, и на ночь кого у себя оставит. Но после ночки-то этой непременно унизит, да чаще всего при народе. Считай, ни за что ни про что, отбреет так, что только держись. И мужики, хоть и тянуло их к ней, как мух на варенье, к полному непроходящему изумлению женской половины поселка, всегда старались держаться с ней настороже. Редко кто из них, да и то не надолго, решался продолжить отношения с этой оторвой дальше зубоскальства. Да ну ее к лешему, шебутную. Что, в поселке других баб мало? Раз в пять, наверно, больше, чем мужиков. И каждая просто мечтает хоть на день какой, на час почувствовать себя счастливой замужней. А потом – хоть потоп, хоть – трава не расти.

Но при всем при том фельдшерицей Танька была настоящей. Все могла, все умела. Хоть днем, хоть ночью обратись к ней кто, даже и совсем для нее первый вражина, со своей бедою, тут же летит на помощь, отбросив в сторону все другие, порой неотложные дела. Никогда не откажет под каким-нибудь удобным предлогом, не оставит без участия.