– Господин, – прошептал паж, – а где ваш перстень?

Селти едва не задохнулся. Вот на что уставился смышленый… слишком, к сожалению, смышленый паж – на белый ободок, пересекающий ровный загар. На белый ободок на том самом пальце, где еще час назад красовалось кольцо. Фамильное кольцо, которого Селти не снимал с руки никогда .

– В починке, – небрежно ответил Селти. – Оправа сломалась.

На лице пажа так явственно отобразилось «дурная примета!», будто он произнес эти слова вслух. Селти с трудом сдержался – до того ему захотелось с маху отвесить пощечину пажу. Его испуг, настоящий, неподдельный… да нет, чушь, ерунда. Много ты понимаешь, щенок. Дурная примета, как же.

Жаль, что нельзя ударить мальчишку. И измыслить ему особо изощренное наказание, которое заставит щенка позабыть обо всем, тоже нельзя. Мало ли кто мог его услышать? Мало ли кому придет в голову сопоставить случайное восклицание мальчишки с его дальнейшей участью – а там, чего доброго, и выводы сделать? Нет, щенка покуда трогать нельзя. Но и позволять ему языком трепать не след. Добро же, дружочек. Серебра у твоего господина столько, что перетирать его и чистить – трех жизней, и то не хватит. Вот этим ты и займешься. А прочим, вызвавшим неудовольствие господина, дворецкий приищет другие занятия. Подальше от тебя. Чистить серебро ты будешь в одиночестве. Чтобы не с кем было словом перемолвиться. Какое твое дело, носит господин свой фамильный перстень или отдал его в починку!

Конечно, о починке не может идти и речи. Любой ювелир, едва только возьмет перстень в руки, мигом сообразит, что к чему. Кто бы мог подумать, что лепесток оправы окажется таким хрупким! Нельзя сейчас чинить кольцо, нельзя, это уже потом, потом, после… вот и снова Селти ждать приходится.

Селти скрипнул зубами. Сначала он ждал десять лет, покуда сдохнет черная тварь. Проклятая скотина сдохла – но это ничего не изменило. Ничегошеньки. Пришлось снова стиснуть зубы и ждать – ждать, пока выпадет такой день как сегодня… ждать – а отчасти и поспособствовать тому, чтобы нынешний день все-таки наступил.

Глава 3

Когда тяжкий грохот превратился в перекатистое эхо, Лерметт утер холодный пот, смахнул налипшую на лоб прядь волос, привалился к жесткой каменной стене и попытался совладать с собственным дыханием. Сердце бухало так, словно в межреберье взамен этого трудолюбивого кусочка плоти завелся самый что ни на есть взаправдашний тролль, хотя и маленький, но ретивый – вот он и молотит теперь каменными пятками в грудину, пытаясь продолбить себе ход наружу.

Никогда в жизни Лерметту не доводилось испытывать ничего даже отдаленно подобного, но он нимало не стыдился своего страха, потому что понимал: то, что овладело им – не страх… во всяком случае, не только страх. Этому и вообще нет имени на человеческом языке… на эльфийском, кстати, тоже. Нет, в самом деле… ну как назвать то странное и страшное преображение, когда твое тело превращается в ствол флейты, в корпус скрипки, и каменный рев течет сквозь тебя, и тело-флейта, тело-скрипка покорно резонирует, вздрагивая в такт грохоту, усиливает его, подобно музыкальному инструменту, трепеща и надсаживаясь – да так, что грудная клетка вот-вот лопнет с натуги, пытаясь вместить в себя чудовищный гул, а твое "я" растворяется в громовом стоне без остатка едва ли не с облегчением… нет, как хотите – если это и страх, то какой-то совершенно особенный. Нет для него слова ни у людей, ни у эльфов. У гномов есть наверняка – у этих занудных педантов на всякий чих свое имя найдется. Вот только никому, кроме гномов, оно не известно и известно не будет: ведь если про всякое дуновение-плюновение свое слово припасено… это ж какая уймища слов! Да кто такую прорву именований выучить сумеет? Кроме гномов – никто, даже и пытаться незачем.