«Уже третий год Пламмер в оркестре «В», – думал мистер Гельмгольц со смесью жалости и страха. Ничто не могло поколебать решимости Пламмера заслужить право носить одну из священных букв оркестра «А», но до исполнения его желаний было пугающе далеко.

Мистер Гельмгольц пытался объяснить Пламмеру, что его честолюбие направлено в ложное русло, советовал другие области, где можно применить прекрасные легкие и энтузиазм, области, где слух не так важен. Но Пламмер был влюблен – не в музыку, а в свитера с буквами. Будучи глух к нотам как вареная капуста, он не видел в собственной игре ничего, что его бы обескуражило.

– Помните, – обратился к оркестру «В» мистер Гельмгольц, – в пятницу день проб, так что будьте готовы. Стулья, на которых вы сидели сегодня, назначались произвольно. В день проб от вас будет зависеть, как вы себя проявите и какого стула на самом деле заслуживаете.

Он избегал встречать взгляд сузившихся, уверенных глаз Пламмера, который занял стул первого кларнетиста, не справившись с планом рассадки на доске объявлений. День проб устраивали раз в две недели, и в этот день любой оркестрант мог потягаться за место с тем, кто выше его. Судьей выступал мистер Гельмгольц.

Рука Пламмера поднялась, пальцы защелкали.

– Да, Пламмер? – сказал мистер Гельмгольц.

Из-за Пламмера он стал бояться дня проб. Он начал называть его про себя днем Пламмера. Пламмер никогда не бросал вызов оркестранту из «В» или даже «Б», но всегда штурмовал организацию с самой ее вершины, состязаясь – к несчастью, такое право имели все учащиеся, – только с оркестрантами из «А». Пустая трата времени оркестра «А» сама по себе раздражала, но гораздо мучительнее для мистера Гельмгольца было выражение пораженного неверия на лице Пламмера, когда он слышал решение дирижера Гельмгольца, мол, он играл не лучше тех, кого вызвал побороться.

– Мне бы хотелось прийти сегодня на репетицию оркестра «А», мистер Гельмгольц, – сказал Пламмер.

– Хорошо… Если ты считаешь, что тебе по силам.

Пламмеру всегда было по силам, и много большим сюрпризом стало бы, объяви он, что не будет присутствовать на репетиции оркестра «А».

– Мне бы хотелось потягаться с Флэммером.

Шорох нот и щелканье замков на футлярах замерли. Флэммер был первым кларнетистом оркестра «А», гением, бросить вызов которому не хватило бы наглости даже оркестрантам «А».

Мистер Гельмгольц прокашлялся.

– Восхищен твоим задором, Пламмер, но не слишком ли высоко ты метишь для начала года? Может, тебе следовало бы начать, скажем, с Эда Дилейни?

Дилейни занимал последний стул в оркестре «Б».

– Вы не понимаете, – сказал Пламмер. – Разве вы не заметили, что у меня новый кларнет?

– Гм? Э… да, действительно новый.

Пламмер погладил атласно-черный ствол инструмента, словно это был меч короля Артура, наделяющий волшебной силой любого, кто им обладает.

– Не хуже, чем у Флэммера, – сказал Пламмер. – Даже лучше.

В его голосе прозвучало предостережение, мол, дни дискриминации миновали, мол, никто в здравом уме не посмеет затирать человека с таким инструментом.

– Э-э-э… – сказал мистер Гельмгольц. – Ну, увидим, увидим.

После репетиции его притиснули к Пламмеру в людном коридоре. Пламмер мрачно втолковывал желторотому оркестранту из «В»:

– Знаешь, почему наш оркестр проиграл в июне джонстаунцам? – спрашивал Пламмер, как будто не ведая, что мистер Гельмгольц стоит у него за спиной. – Потому что людей перестали выделять по достоинствам. В пятницу гляди в оба.


Мистер Джордж М. Гельмгольц жил в мире музыки, и даже пульсация головной боли являлась музыкально, хотя и мучительно, хриплым уханьем большого барабана, семи футов в диаметре. Заканчивался первый день проб нового учебного года. Он сидел у себя в гостиной с полотенцем на лбу и ожидал очередного «бу-бух» – удара вечерней газеты, брошенной о фасад его дома Уолтером Пламмером, разносчиком.