«Хватай ее».
И схватил. И отнесся ответственно к этой искре, разгоревшейся в нем, и написал свой лучший роман, «новую и неординарную» первую книгу, обратившую не него – столь мимолетное – внимание литературного мира.
Когда же он писал «Реверберации», (якобы «роман в рассказах», хотя это был просто… сборник рассказов), он не чувствовал ни малейшего подобия того горения, но сумел закончить книгу, решив в какой-то момент, что уже может написать «конец». Это и стало концом, скажем прямо, его «многообещающего» периода «молодого писателя, за которым стоит следить», и будь Джейк мудрее, он бы вообще не стал издавать эту книгу, но его приводила в ужас мысль о забвении после «Изобретения чуда». По мере того, как его рукопись отвергали одно за другим все серьезные издательства, а за ними и академические, важность издания второй книги все сильнее разбухала в сознании Джейка, пока он не почувствовал, что на кону стоит его жизнь. Он убедил себя, что, если сумеет пристроить куда-нибудь эту книгу, тогда, возможно, к нему придет новая идея, новая искра.
Только она не пришла. И хотя в последующие годы его иногда посещали неплохие идеи – о мальчике, растущем в семье, помешанной на разведении собак; о человеке, обнаружившем престарелого родственника, с рождения помещенного в закрытое учреждение, – он не чувствовал горения, побуждавшего его писать. Все, что он писал с тех пор, развивая эти и подобные им идеи, было сплошным мучением.
И наконец он решил быть совершенно честным с собой – и до сих пор он был совершенно честен с собой – и перестал стараться быть писателем. Прошло уже больше двух лет с тех пор, как он написал хоть что-то художественное.
Однажды, давным-давно, Джейка коснулась искра, и он отнесся к этому более, чем ответственно. Он прилежно трудился, не избегая сложных мыслей и тщательно подбирая слова. Он стремился сделать все как можно лучше и не искал легких путей. Он воспользовался шансом заявить о себе миру и отдал себя на суд издателей, критиков и обычных читателей… Но удача оставила его и ушла к другим. Что же ему оставалось, что его ожидало, если его больше не коснется новая искра?
Думать об этом было невыносимо.
«Хорошие писатели заимствуют, великие – крадут», – крутилось в уме у Джейка.
Эту затертую фразу приписывают Т. С. Элиоту (но это не значит, что он ее не украл!), но Элиот говорил, вероятно, с иронией, о краже языка в целом – фраз, предложений и абзацев – не о краже конкретной истории. К тому же, как знал Джейк, как знал Элиот и как должны знать все художники, каждая история как уникальное произведение искусства – от наскальной живописи до постановок в «Парковом театре» в Коблскилле и его собственных ничтожных книжек – перекликается с любым другим произведением искусства: отталкивается от предшественников, берет от современников, обращается к потомкам. Все это – живопись и хореография, поэзия и фотография, актерское мастерство и переменчивые сюжеты – кружится в безостановочном танце бога искусства. Это волнительно и прекрасно.
Джейк едва ли будет первым, кто возьмет что-то от готовой пьесы или книги – в данном случае, от книги, которая вообще не написана! – и создаст что-то свое. Взять «Мисс Сайгон[18]» и «Мадам Баттерфляй»; «Часы[19]» и «Миссис Дэллоуэй»; «Короля льва» и «Гамлета»! В этом нет ничего противозаконного, так что это нельзя считать воровством; даже если рукопись Паркера действительно существовала на момент его смерти, Джейк не видел из нее ничего, кроме пары страниц, и мало что помнил оттуда: мать на спиритической горячей линии, дочь пишет о саквояжниках, орнамент из ананасов украшает дверь старого дома. Не приходилось сомневаться, что любая книга, которую Джейк напишет, используя такую малость, будет принадлежать ему и только ему.