После множества определений истерии, сменявших друг друга вплоть до наших дней – в античности её считали божественной, в Средние века адской, от «луденских одержимых» до флагеллантов церкви Богоматери Слёз (да здравствует г-жа Шантелув!), определений мистических, эротических или попросту лирических, определений социальных и научных, – как легко бросить в ответ: «Истерия – болезнь сложная, принимающая разные формы и определению не поддающаяся» (Бернхейм). Те, кто видел прекрасный фильм «Ведьмы»>7, наверняка помнят почерпнутые на экране – или в зале – сведения куда живее, нежели те, что они узнали из книг Гиппократа, Платона>8, у которого матка скачет по организму подобно прыткой козочке, Галена>9, у которого коза уже успокоилась, и Фернеля>10, в XVI веке вновь пустившего её вскачь – он чувствовал, как у него под рукой матка поднимается к желудку; у них рога этого Зверя росли, росли, пока не превратились в дьявольские. Потом уже улизнул сам дьявол, и его наследие расползлось по позитивистским теориям. Кризис вокруг истерии раздут до таких размеров, что заслоняет саму истерию с её бесподобной аурой, с её четырьмя периодами – от третьего захватывает дух, точно от самых выразительных и невинных живых картин, вплоть до его такого естественного разрешения в нормальной жизни. К 1906 году классический образ истерии становится неузнаваемым: «Истерия – патологическое состояние, проявляющееся в виде расстройств, которые у некоторых пациентов можно с поразительной точностью воспроизвести посредством внушения и которые способны исчезать исключительно под влиянием убеждения (контрсуггестии)» (Бабинский).
Мы видим в этом определении лишь один из преходящих этапов становления истерии. Породившее его диалектическое движение идёт дальше своим чередом. Десять лет спустя истерия пытается избавиться от прискорбной личины питиатизма>11 и вернуть себе свои права. Врач удивлён. Он пытается отрицать то, что ему более неподвластно.
Итак, в 1928 году мы предлагаем новое определение истерии:
Истерия – это более или менее непоправимое психическое состояние, характеризуемое разложением связей между субъектом и моральным миром, от которого, по его мнению, он практически зависит, и существующее вне какого‑либо систематического бреда. В основе этого психического состояния лежит потребность во взаимном обольщении, объясняющая чудесные случаи исцеления, поспешно списываемые медиками на внушение (или контрсуггестию). Истерия – не патологическое явление и может со всех точек зрения расцениваться как высшее средство самовыражения.
Луи Арагон, Андре Бретон
1930‑е
Белград, 23 декабря 1930 года
Целый мир – против целого мира.
Мир бесконечной диалектики и динамической конкретизации – против мира кладбищенской метафизики и статичной, окаменевшей абстракции. Мир освобождения человека и несокрушимости духа – против мира принуждения, унижения, морального и иного оскопления. Мир неудержимого бескорыстия – против мира обладания, покоя и конформизма, жалкого личного счастья, заурядного эгоизма и всех мыслимых компромиссов.
Такое непримиримое противостояние двух плоскостей существования человека вынуждает каждого из нас, невзирая ни на что, без скидок и без пощады, занять нравственную позицию. Речь идёт не просто о факте, а об определяющем факторе.
Этот конфликт – не абстрактное внутреннее противопоставление существования сиюминутного и вневременного, не дилемма или антиномия из разряда чисто теоретических спекуляций: в таком случае он сводился бы к попыткам избежать предметных и жёстких столкновений, оставляя всё без изменений, требуя от человека лишь смирения и принятия пресловутых вечных границ его природы. Мы же не готовы согласиться априори с такими пределами: их ничем не оправданное установление – один из способов подавления тех, кому ещё не дано раз и навсегда испробовать всё, что доступно человеку. И точно так же мы отвергаем возможность смирения человека перед лицом переворота, успешного или провалившегося, его капитуляции, до или после произошедшего. Те, кто на всё это соглашается, просто обманывают сами себя, плутая на окраинах рушащегося мира, или же для них стала окончательно немыслимой любая непокорность, они ослеплены всем тем пессимизмом, что охватывает человека, любой ценой стремящегося жить целостно – или не жить вообще. Мы ни на мгновение не можем разделить это неразрывное единство человека сиюминутного и вечного.