И на месте исчезнувшего Гордеева будет жить другой человек, более удачливый, более богатый, с иной судьбой.

Цепляясь руками за остатки парапета, на которых были выструганы ножиком разные нехорошие слова – молодежь упражнялась в грамотешке, в правильности написания популярных русских выражений, – Гордеев забрался на подоконник оконного проема и глянул вниз.

Все, что находилось там, в зелени и розовине, в туманном от вечернего света оконном проеме деревьев и кустов – находилось очень далеко, в опасном пространстве. Гордееву на секунду сделалось страшно, умирать расхотелось, но по-другому он не мог защитить Почемучку; может быть, и были другие способы защиты, но Гордеев не знал их. В следующее мгновение он стиснул зубы, сжал глаза в узкие беспощадные щелки, глянул влево, потом вправо – боялся испугать людей, – и с сипением втянул в себя воздух.

Переместил взгляд в глубокое розовое небо, в которое ему предстояло унестись, ощутил, что рот ему свела сухая судорога, с силой, кривясь лицом и ощущая боль, раздернул ее, освобождая себе губы…

Пора.

В это мгновение где-то в стороне, за пределами его сознания, послышался дробный испуганный топот детских ног, затем раздался сплющенный, стиснутый расстоянием крик:

– Па-апа!

Это был Почемучка.

Гордеев дернулся, сопротивляясь самому себе, мотнул головой отрицательно и вновь услышал далекий, слабенький, совсем не Почемучкин крик, хотя кричал Почемучка:

– Па-апа!

От крика этого, как от удара, Гордеев качнулся вперед, взмахнул рукой, пытаясь за что-то зацепиться, но цепляться было не за что, Гордеев взмахнул еще раз и с удивлением и страхом обнаружил, что рука прямо в воздухе оперлась обо что-то невидимое, твердое, словно бы кто-то подставил ему свое крепкое плечо.

– Боже! – воскликнул Гордеев смятенно, земля неожиданно оторвалась от него и проворно, с тихим звуком унеслась вниз, накрылась тонким и прочным, похожим на дорогую ткань слоем тумана. Лицо у Гордеева исказилось, губы испуганно запрыгали, он оглянулся, и этот взгляд назад, на бегущего по лестнице маленького человечка, все решил.

Как же он мог оставить этого человечка одного, как? С чего это он решил, что Почемучку, ежели тот останется один, никто не тронет, дом не отнимут, а самого Гордеева, тело его, вместо могилы не засунут под какую-нибудь железнодорожную платформу?

Гордеев застонал, оперся рукой на невидимое плечо и развернулся лицом к Почемучке.

Тот бежал к нему по лестнице и издалека тянул тонкие, розовые, – к Почемучкиной коже не приставал загар, – руки:

– Па-апа!

Боль просадила Гордеева насквозь, будто чья-то беспощадная рапира проткнула сердце, на щеках и шее у него высыпали ошпаривающей гречкой мелкие красные пятна, и он, одолевая боль, пытаясь обрести дыхание, ответно протянул к сыну руки:

– Почемучка!

Спрыгнул с подоконника вниз, сложился пополам, стараясь сломать плоскую железную рапиру, сидевшую внутри, от боли на лбу у него выступили мелкие, как при лютой хвори, капли пота, с трудом перевел дух и сел на теплый, разогретый дневным воздухом бетонный пол. Попробовал протолкнуть твердый комок, возникший в глотке, но попытка оказалась тщетной, и Гордеев закашлялся. Кашлял долго, мучительно.

Почемучка с лету опустился рядом с ним, обхватил обеими руками, прижался головой к его плечу.

– Па-апа-а! – выбил он из себя вместе со слезами, и у Гордеева вновь перехватило горло – мало того, что в нем сидел комок, горло сдавило еще что-то, Гордеев уронил голову, притиснул к себе Почемучку и заплакал.

Он понимал, что не должен плакать – особенно когда рядом находится ребенок, ведь он мужчина, а мужчины не плачут, но не мог сдержать себя… Не имел на это сил. И Почемучка плакал, сидя рядом.