Потребовалось время, воспитание определенного вкуса, усвоение темы и прелести стиха и мелодии, чтобы должная оценка проникла в широкие круги общества.
Эта великая воспитательная дедукция пушкинского гения еще разительнее сказалась в «Борисе Годунове» Мусоргского{122}.
Когда Шаляпин{123} впервые в 900-х годах выступил в роли Царя Бориса, то уж и критика была достаточно искушенной, и вкус столичных русских меломанов был вполне рафинирован… И тем не менее в похвальные отзывы и естественную восторженность сплошь и рядом вставлялись замечания о «несценичности» «Бориса Годунова», о «драматизме», а не о «мелодичности» его трактовки и т. д.
Но гений порождает ту творческую волю, которая созидает мир… Ф. Шаляпин явился гениальным толкователем поэта и могучего композитора. И соединение их трех сделало из «Бориса Годунова» одно из самых пленительных сценических произведений всей нашей эпохи и еще раз, во славе и побеждающем величественном свете, вынесло часть русской исторической культуры на все цивилизованные участки мира, повлияв на вкусы, определив новые школы и течения.
И в «Евгении Онегине», и в «Пиковой даме», и в «Борисе Годунове» проникновенно изображен русский человек во всех званиях и состояниях, изображена русская природа, ее стихийность, противоречия русской души, смиренная покорность, мечтательность и буйная мятежность, чувство религиозного миросозерцания и сказочная эпоха старины.
Общечеловеческие страсти, выраженные в творениях поэта, нашли свое блестящее толкование в музыкальных композициях, как «Моцарт и Сальери», «Каменный гость» Даргомыжского{124}, «Мазепа» Чайковского{125}.
Былинный и сказочный эпос древней Руси запечатлены в «Руслане и Людмиле» Глинки{126}, и в «Сказке о царе Салтане», а народный фольклор прекрасно дан в «Русалке» Даргомыжского.
К книге «Пушкин и музыка» Серапин пишет:
«Простой, легкий и в то же время полный внушений язык Пушкина исходит из этой только ему в такой степени свойственной двойной связи его поэзии с самой подлинной жизнью и с ее отдаленнейшими планами вдохновенного мышления, как постижения»{127}…
Пушкин не был меломаном, но он сам любил и понимал музыку; он в звуках, а не в именах воспринимал Глюка{128}, Гайдна{129}, Сальери{130}, Моцарта{131}, Пуччини{132}, любил песню русскую, цыганскую (стоит вспомнить его вечера у цыганки Тани){133}.
«Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает; но и любовь – мелодия» – читаем мы в «Каменном госте».
Его трогало русское отношение к музыке: «От ямщика до первого поэта мы все поем уныло»[56]. Или: «Пой Ямщик! Я молча, жадно / Буду слушать голос твой. / Месяц бледный светит хладно, / Грустен ветра дальний вой…»[57].
Почти все лучшие стихотворения Пушкина переложены на музыку: «Я помню чудное мгновенье», «Мой голос для тебя, и ласковый, и томный», «Слыхали ль вы за рощей глас ночной», «Черная шаль», «Талисман», «Я здесь, Инезилья»{134} и др.
Есть ряд чудесных музыкальных декламационных транскрипций, многое взято для простых лирических детских песен.
Русской широкой, полнозвучной песне, непереводимой по внутреннему содержанию, гуляющей в эти лихие безответные годы по всему свету – Пушкин придал внешнюю изобразительную красочность и мелодическую полноценность.
Он как бы предвидел возможную национальную печаль, своеобразный надрыв: «Литва ли, что Русь ли, что гудок, что гусли, – все нам равно!»[58] – поет в Корчме на литовской границе старец Варлаам. Или этот парафраз ничего не ценящего, полного случайностей и измен нынешнего времени в устах Германа: «Что наша жизнь? – игра! Добро и зло – одни мечты…»