– Какой человек?..
– Должно быть, нищенка…
– Какой там еще леший?.. – произнес староста, входя в это время в избу.
– Нищенка, батюшка, – отвечала Параша, – просится переночевать…
– А! это, должно быть, тот самый, что стучался к Савелью да всех нас переполошил, – проговорил Данило, нетерпеливо подходя к окну, в котором мелькнула бледная тень человека. – Погоди же; я тебя выучу таскаться по ночам… Чего тебе надо? – крикнул он, просовывая голову на улицу. – Отваливай, отваливай отселева, коли не хочешь, чтобы я проводил! Вишь, нашел постоялый двор, в какую пору таскаться выдумал… Погоди, я еще узнаю завтра, что ты за человек такой!.. Ступай, ступай!.. Вишь, взаправду, повадились таскаться, – промолвил староста, захлопывая окно, – прогнали с одного двора чуть не взашей, нет – в другой лезет… И добро бы время какое, а то метель, вьюга, стужа… Тут и собака, кажись, лежит – не шелохнется, а он слоняется да окна грызет… О-ох! – заключил Данил о, зевая и разваливаясь на печке.
VII
Мы ходили, мы искалиКоляду, коляду,По всем дворам, по проулочкам,Нашли колядуУ Василисина двора.Здравствуй, хозяин с хозяюшкой,На долги века, на многи лета!Народная песня
«Вот не было тоски и печали! – подумал Алексей, выходя из Старостиных ворот на улицу, – все как есть, все теперь пропало! – продолжал он, равнодушно шагая по сугробам и не обращая внимания на студеный ветер, который гнал ему в лицо целое море снегу! – И зачем было идти к ним в избу?.. Как словно не знал я, не видал, – не вернуть и им пропавшего дела. Коли прежде зароком не велели ей молвить слова, – бегала она от меня, как от волка; теперь, стало, и подавно ждать нечего… Эх, загубил я вконец свою голову!..»
Раздумывая таким образом, он не заметил, как очутился перед воротами своей избенки. Из слухового окна все еще мелькал огонек, и Алексей, не ожидавший застать старуху-мать на ногах, поспешил в избу. Но старушка предупредила его; она давно сидела настороже, прислушиваясь к малейшему шуму и шороху. Чуткий слух не обманул ее. Заслышав знакомые шаги, она суетливо поправила платок на голове, взяла лучину и, прежде чем сын успел пройти двор, стояла уж в сеничках.
– Ох, родной мой, куда это ты запропастился? – произнесла она, выбегая на крылечко и заслоняя дрожащею ладонью лучинку. – Уж я ждала-ждала; время, думаю, недоброе, не прилунилось ли чего, помилуй бог…
– Нет, матушка, ничего, – весело отвечал Алексей, взбираясь по ступенькам.
– То-то, родной… а я сижу так-то да думаю…
И старушка, улучив минуту, когда парень прошел мимо, взяла лучину в левую руку, взглянула на сына и, отвернувшись несколько в сторону, сотворила крестное знамение. После этого она догнала его, и оба вошли в избу.
Избенка была крошечная: стены ее, перекосившиеся во многих местах и прокопченные дымом, были так черны, что даже с помощью лучины едва-едва можно было различить что-нибудь в углах. Но, несмотря на то, везде, куда только проникал глаз, виднелись следы заботливости и строгого порядка; все показывало, что старушка была добрая, радетельная хозяйка. Ничто не валялось зря, где ни попало, все было прибрано к месту, земляной пол был чисто-начисто выметен; и хотя во всем виднелась страшная бедность, но все-таки лачужка Василисы глядела как-то уютнее, приветливее, теплее многих соседних изб. Наружность самой хозяйки соответствовала как нельзя лучше ее жилищу: это была крошечная, тщедушная старушонка, с вдавленною грудью, прикрытою толстой, заплатанной, но чистой рубахой. Голова ее, повязанная ветхим платком с длинными концами назади, склонялась постоянно набок, – ни дать ни взять, как кровля ее избенки. Лицо Василисы было желто и покрыто, как паутина, морщинами, но столько еще веселости отражалось в ее светлых глазах, столько добродушия проглядывало в потускневших чертах ее лица, что нельзя было не полюбить ее сразу.