«Стражду от болезни и изнемогаю телом… Расслабли мои члены и ноги ходят не твердо… Но запрети болезни, запрети словом Своим; Твое слово для меня спасение! А если не запретишь, дай мне терпение все переносить. Пусть тление и достанется тлению; соблюди образ: тогда будешь иметь во мне и совершенного раба»[327].
«Укрепи меня, Христе! Отчего расслаб я – Твой служитель? Бездействен язык, Тебя песнословящий; и Ты допускаешь сие? Восстанови меня и не отринь Своего священника!»[328]
Но не пренебрегал знаменитый страдалец и обыкновенными средствами для облегчения болезненных страданий. С этой целью он, если позволяло время года и стояла хорошая погода, удалялся в поле или в лес, чтобы пользоваться чистым воздухом и спокойствием от всех житейских треволнений, а то и другое ему в его положении было очень полезно: после этих прогулок он чувствовал себя свежее и спокойнее и с удвоенным усердием принимался за свои обычные труды. «Я провожу время среди поля вдали от жилых мест и там поправляю телесное свое здоровье», – писал он в письме к Виктору[329]. «Вчера, сокрушенный своими скорбями, – говорит он в другом месте, – сидел я один, вдали от людей, в тенистой роще и снедался сердцем. В страданиях люблю я такое врачевство и охотно беседую наедине со своим сердцем. Ветерки жужжали и вместе с поющими птицами с древесных ветвей ниспосылали добрый сон даже и слишком изнемогшему духом. А на деревах любимцы солнца, сладкозвучные кузнечики, из музыкальных гортаней оглашали весь лес своим щебетаньем. Неподалеку была прохладная вода и, тихо струясь по увлаженной ею роще, омывала мои ноги. Но мною так же сильно, как и прежде, овладевала скорбь. Ничто окружающее не развлекало меня, потому что мысль, когда обременена горестями, нигде не хочет встретить утешения. И я, увлекаемый кружением парящего ума, видел в себе такую борьбу противоположных помыслов»[330].
Тенистая роща навеяла на св. Григория скорбные думы о коловратности всего земного и непроницаемом мраке, скрывающем от ума человеческого тайну этой коловратности, о крайней бедности, бессилии и ничтожестве самого человека. Эти мрачные думы были рассеяны светлой, успокаивающей мыслью, что непроницаемая тьма, скрывающая от человека и мир, и его самого в неразрешимом сплетении противоречий, разрешится наконец в тот великий день, когда будут сняты покровы со всех тайн. «К чему приведешь ты меня, зломудренный язык? Где прекратятся мои заботы? Остановись. Все ниже Бога. Покорствуй Слову. Не напрасно (возобновлю опять песнь) сотворил меня Бог. От нашего малодушия такая мысль. Теперь мрак, а потом дастся разум, и все уразумеешь, когда будешь или созерцать Бога, или гореть в огне.
Как скоро воспел мне сие любезный ум, утолилась моя скорбь. Поздно пришел я домой из тенистой рощи; и иногда смеюсь над рассуждающими иначе, а иногда, если ум в борьбе с самим собой, томлю скорбью сердце»[331].
Кроме этих прогулок по полям и лесам, св. Григорий предпринимал более отдаленные путешествия – на ксанксаридские воды[332] и в одну обитель, где тоже была купальня[333]. Крайнее расслабление, которое он чувствовал, особенно в ногах, не позволяло ему совершать эти путешествия иначе, как на носилках. В подобных случаях за ним ухаживал кто-нибудь из немногих оставшихся у него родных[334]. А дома во время болезненных припадков прислуживала ему одна благочестивая женщина, посвятившая себя, как видно из письма св. Григория к Кастору[335], вообще делам милосердия.
Но и во время болезни, как и в минуты облегчения от нее, св. Григорий жил не для себя, а для других. Из его довольно большой и довольно разнообразной переписки с разными лицами, которую он вел в последние годы жизни, мы видим, что он постоянно откликался на все важнейшие вопросы своего времени и спешил принимать участие во всех нуждах и близких, и неблизких ему лиц. Первое место между всеми его заботами принадлежало Святой Церкви, как ей же принадлежало и первое место в его сердце. Зорко следил он за всеми ее врагами и чутко отзывался на каждую ее нужду.