О своих друзьях я пишу в двух случаях: либо это некролог, либо предисловие к каталогу или книге. Я просмотрела всё написанное о моих друзьях за последние двадцать лет. И ничего не стала править.
Записки получились неровные: что-то заказное, с определенным заданием, – статья в журнал, как это было в случае с Галей Колманок, или текст для сборника памяти ушедшего, как это было с отцом Александром Менем. Многое, написанное двадцать или десять лет тому назад, сегодня я бы не написала. Именно эти старые записки и показали, насколько изменилась я сама. К тому же оказалось, что о самых близко-ближайших как раз почти и не написано! Потому что они рядом, потому что живы, потому что нет повода писать ни с того ни с сего несколько страниц о человеке, который и так присутствует ежедневно в твоей жизни: Ляля, Лика, Ириша, Диана, Зоя с Витей.
Зато написано довольно много о тех, с кем вовсе не было тесной дружбы – лишь случайное касание. Но в момент касания, общения, соприкосновения нет никого на свете ближе, чем этот сиюминутный собеседник.
Гаянэ Хачатурян прожила у меня несколько недель в середине восьмидесятых годов. С Кристиной де Гранси мы видимся раз в пять лет, всякий раз с большой радостью. Но назвать ее близкой подругой не могу. Сергея Бархина знаю несколько десятилетий, но видимся обычно лишь на чьих-то днях рождениях, на вернисажах.
Ближние и дальние, ушедшие и живые, они составляют ландшафт жизни.
Памяти Маши
На переделкинской просеке, освещенной ярчайшим солнцем детского воспоминания, шли две маленькие девочки, единоутробные сестры, а издали, им навстречу, шел высокий человек. Его голова блестела на солнце, бликовала. И девочки спорили:
– Седой, – сказала одна.
– Лысый, – возразила другая.
Они шли навстречу друг другу, и солнце всё еще играло над его сияющей головой, а они спорили, пока не поравнялись с ним. Он был седой.
Он прошел мимо, не оглянувшись. Они долго молчали, а потом старшая сказала:
– Мне кажется, это был твой отец.
– Я его узнала, – ответила младшая.
Об этой встрече мне рассказала младшая, Маша, несколько лет спустя, уже после самоубийства советского классика, который приходился ей отцом.
Наш последний разговор с Машей происходил в Тимирязевке, за неделю до ее смерти, за день до ее отлета домой в Лондон.
Мы вспоминали о детстве. Мы были подругами с двух с половиной лет, с прогулочной группы на Миусском скверике, где интеллигентная дама Анна Юлиановна извлекала свой насущный хлеб из свежего воздуха и сомнительного немецкого языка, который, как предполагалось, мы должны были усваивать под ее руководством, сидя непосредственно в квадратном загоне песочницы.
Из этого загона нас вывели потом в другой, школьный, и еще десять лет мы чинно прогуливались по коридорам женской школы. Впрочем, последний год мы покуривали в туалете очень роскошные по тем временам сигареты «Фемина». Нет, в предпоследний – в последний год Маша перешла в вечернюю школу.
Именно на этих двух смежных территориях – Миусского сквера и школы – и осуществлялась та часть нашего детства, которая была общей. Всё прочее не совпадало, хотя и не мешало нашей дружбе. А дело было в том, что на ее долю выпало действительно то самое счастливое детство, за которое «спасибо товарищу Сталину». А у меня уже в те годы было особое мнение. Об этом мы тоже говорили во время нашей последней прогулки в Тимирязевке.
У тонколицей и тонконогой Маши в детстве было всё: нарядные платья, настоящие игрушки, целая отдельная квартира, невероятно, как мне казалось, богатая: со старинной мебелью красного дерева, с библиотекой, столовой, с няней Настей, обихаживающей Машу и ее сестру Таню, еще была дача, машина с шофером, на даче собака, кошка и одно время даже коза! И была мама-поэт, стихи которой печатали в школьных учебниках. И таинственный отец, портрет которого в учебнике… на которого она была так похожа, как и полагается детям, рожденным вне брака, по какой-то особенной, небывалой любви. И даже атмосфера тихой скандальности украшала Машу в моих глазах.