Относительно «истинной реальности» можно было бы и поспорить. К тому же сегодня разговор о «нашей» и «ненашей» литературе приобретает провинциальный характер – культура становится планетарной, и процесс этот уже необратим. Вторая половина двадцатого века была временем расцвета фантастики всякого рода, включая и научную: от Брэдбери до Стругацких. Сегодняшняя действительность перехлестнула самые смелые проекты фантастов. И в этой ситуации разговор о возвращении куда бы то ни было теряет смысл. Двери назад захлопнулись, никакого возвратного движения нет. И это замечательно.
Как показывает история, чем круче закручивались гайки наших реалий, тем изощреннее становилась литература. Действует ли, на Ваш взгляд, этот алгоритм до сих пор?
Вежливым выражением «гайки реалий» Вы называете, как я догадываюсь, советскую и постсоветскую власть? Нет, я не могу согласиться с этой точкой зрения. Чем крепче закручивались гайки, тем больше погибало художников – от Николая Гумилева до Осипа Мандельштама. Когда Вы говорите об «изощренности», Вы имеете в виду «эзопов язык»? Ну да, наверное, целое поколение научилось читать между строк, искать скрытые смыслы. Наверное, выработалась какая-то особая чувствительность к тайнописи… Я помню времена, когда самым смелым публичным человеком был Аркадий Райкин. В наше время это «закручивание гаек» столь же мало эффективно, как и в прошлые. Талант пробивает асфальт. Иногда при этом погибает.
Что нужно сделать – и нужно ли делать что-то – чтобы поэт в России снова стал больше, чем поэт?
Не надо, чтобы поэт был больше, чем поэт. Давайте оставим поэта в покое. Пусть себе живет, как одуванчик около забора. В России с поэзией последние десятилетия всё в порядке, происходит тихий, мало кому заметный расцвет. Маленькие тиражи, малая известность, но поэты появились, как мне кажется, большие.
Известность пришла к Вам в девяностые. В какой период из последних двадцати лет Вам писалось особенно легко и увлекательно?
Увлекательно – всегда. Легко – никогда.
Сожалеете ли Вы, что за последние двадцать лет не смогли написать о чем-то, о чем писать сейчас уже не имеет смысла?
Я за последние двадцать три года – с выхода первого сборника рассказов – всё, что хотела сделать, сделала. Даже немного больше того, на что рассчитывала. Осталась только одна пьеса, с которой я никак не могу сладить. Может быть, действительно уже не имеет смысла. Я об этом подумаю.
Произошли ли с годами какие-то изменения в Вашем взгляде на литературу, которые стали для Вас сюрпризом?
Очень глубокое изменение произошло. Довольно трудно сформулировать. Это имеет отношение не только к литературе, но вообще к творчеству в целом: оно мне представляется отдельным и высшим пространством, у которого свое особое место в ноосфере Вернадского. Культура, в широком смысле слова, – высшее достижение человечества, главный плод мировой эволюции. Всё остальное – издержки производства и мышиная возня.
Ваша проза полна советских реалий, и сегодняшние сорокалетние ожидаемо осмысляют девяностые. Если говорить о будущем нашей литературы, существует ли, на Ваш взгляд, опасность, что сегодняшняя реальность может обернуться недостатком живительной фактуры, на которую могли бы опереться подрастающие будущие писатели?
Нет, нет, это совершенно необоснованный страх. С той самой ностальгической нежностью, с которой я вспоминаю, как «сладко пахнет белый керосин», потому что этот запах перекидывает мостик между мной и поколением моих дедов, мои дети будут вспоминать, как мама читала им вслух «настоящие бумажные книги», как они ходили в школу и сидели там за партами, как ездили на допотопных машинах с двигателями внутреннего сгорания, все окна и двери были непременно прямоугольными, а одежду и обувь не отливали по форме тела, а шили по каким-то усредненным размерам… У них будет своя фактура, свое творчество и свои, совершенно иные отношения с материальным миром – постеснялась сказать – с материей… Если, конечно, горсть безумцев не взорвет нашу маленькую прекрасную планету.