Как этот старлей допытывался, знал ли я об их отношениях, да почему ушел из фонда, да встречался ли с бывшей женой накануне свадьбы! Как он сверлил меня пытливым взглядом!
Знал ли я об их отношениях? Не знал, конечно. Хотя, если честно, мне было все равно. Но разве объяснишь это моему мучителю? Не поймет. Да за такую бабу, то есть женщину, он бы из Стаса котлету сделал, а я утерся, отдал, да еще и из фонда ушел.
– А из фонда вы почему ушли? – допытывался старлей. Ну, не бывает так по жизни, в натуре, чтоб все бросил и ушел! Все, что непонятно, – подозрительно.
Когда пришел в церковь? Где стоял? Кто был рядом? Не отлучался ли? Были ли скандалы в семейной жизни? Мордобой?
Нет, нет, нет. Не было, не состоял, не скандалил, не дрался, не отлучался. Я ему не симпатичен. Он из породы таких, как Стас. В его глазах я – хлюпик, зануда, гнилой интеллигент. Не мужик. Он меня презирает.
– Подпишите, – говорит он с отвращением, и я, не читая, подписываю протокол и подписку о невыезде. Подписываю под его пристальным взглядом.
Скорей бы на воздух, доползти до какой-нибудь пристани, перевести дух, зализать раны и подставить лицо солнцу. Насладиться свободой, пока не поздно.
Завтра похороны, идти или не идти? Тоже вопрос. Нужно. Представляю себе взгляды, перешептывания, нездоровое любопытство аудитории. Потом, устыдившись, думаю, что моей бывшей теще, Зинаиде Дмитриевне, в сто раз хуже. В двести, в тысячу. И Стасу не позавидуешь. Кого они все назначат в убийцы? Ведь турбина на мельнице слухов и сплетен вертится в полную мощь. Меня?
В городском парке благодать. Солнце не апрельское, а вполне июньское, зелень – трава-мурава, яркие примулы, крокусы, нарциссы вот-вот расцветут. Насекомые летают. Одно ударило меня в лоб. Хорошо хоть не ужалило. Или не в глаз. Давайте все на одного! А воздух такой сладкий, такой пронзительно-чистый, что не надышаться, звуки голосов и шагов, автомобильные шумы гулки и объемны. На скамейках молодые мамы с колясками, в колясках загорелые личики младенцев. Шум, как на птичьем базаре.
Иду в глубь парка, где никого нет. Прохожу мимо одной скамейки – поломана, мимо другой – испачкана, народ, видимо, сидел на спинке, поставив ноги на сиденье, на третьей сидит женщина. Я, как записной приставала и бонвиван, развязно спрашиваю: «Не помешаю?» и плюхаюсь рядом. Она молча пожимает плечами. И я с трудом удерживаюсь, чтобы не сказать:
– Извините, я не такой. Просто настроение препаршивое. Но к вам это не имеет ни малейшего отношения, мадам!
Опять выпендреж. Пир во время чумы. Рассматриваю ее украдкой. Бледна, рыжа, неброско одета, миловидна. Чем-то напоминает Сонечку Ивкину. В черном. Руки в веснушках сложены на коленях. Задумчива каменной задумчивостью, из которой ее не выводит ни весенний радостный день, ни мое появление.
Как ни незавидно мое положение, переключаюсь на незнакомку. Что-то в ней такое… безрадостное? Товарищ по несчастью? Украдкой взглядываю в ее сторону. Она забыла обо мне. Я уязвлен. Хорошая линия лба, носа, губ, все предельно четко, узел волос на затылке, несколько прядок выбилось и красиво падают на шею. Напоминает женские головки-виньетки в толстых книжках журнала «Вестник знанiя» за 1908, которые свалены у меня в кладовке. Альфонс Муха [7], завидев такой профиль, немедленно схватился бы за карандаш. У ее ног стоит, не замеченная мною раньше, большая дорожная сумка. Ушла из дома, оскорбленная? Приехала к любимому, а он оказался женат? Уехал? Разлюбил?
Я так пристально уставился на женщину, прикидывая, что могло ввергнуть ее в подобную каменную задумчивость, что она наконец слегка порозовела. Сначала зарумянились мочки ушей, потом вспыхнули щеки. Но держится стойко, ко мне не поворачивается. Похоже, правда, что сейчас встанет и уйдет. Что бы ей сказать такое? Что я говорил в подобных случаях лет двадцать тому назад? Механизм знакомства с печальными красивыми женщинами явно заржавел. Она все-таки поворачивается ко мне. Губы дрожат, в глазах подозрительный блеск. Сейчас расплачется. Идиот! Довел до слез несчастную брошенную женщину…