В общем и целом, в том, что касалось прекрасного пола, Притчард был весьма сдержан. Он не любил болтать о женщинах с другими мужчинами: эта привычка, по его мнению, недалеко ушла от вульгарного паясничанья. Он помалкивал, и в результате приятели верили в его многочисленные успехи, а женщины усматривали в нем глубокую, загадочную натуру. Он был по-своему хорош собой; дело его процветало; он считался бы весьма завидным женихом, если бы работал чуть меньше, а в обществе бывал чуть больше. Но Притчард терпеть не мог многолюдные разношерстные компании, где от каждого мужчины ждут, что он выступит как бы представителем своего пола и игриво представит все свои достоинства на тщательное рассмотрение присутствующих. В толпе он задыхался, делался раздражительным. Он предпочитал узкий круг немногих друзей, которым был безоглядно предан – как по-своему был предан Анне. Та доверительная близость, что он ощущал, будучи с ней, объяснялась главным образом тем, что мужчина не обязан обсуждать своих девок с другими; проститутка – дело личное, это блюдо полагается вкушать в одиночестве. Одиночества он в Анне и искал. Она дарила ему покой уединения; будучи с нею, он неизменно держал дистанцию.

По-настоящему Притчард любил один-единственный раз в жизни, однако уже шестнадцать лет минуло с тех пор, как Мэри Мензис стала Мэри Феркин и перебралась в Джорджию, к жизни среди хлопка, краснозема и (как навоображал себе Притчард) мешкотной праздности – следствия богатства и безоблачных небес. Не умерла ли она, не опочил ли мистер Феркин, народились ли у нее дети и выжили или нет, сильно ли она постарела или выглядит моложе своих лет, Притчард понятия не имел. В его мыслях она так и осталась Мэри Мензис. Когда он видел ее в последний раз, ей шел двадцать шестой год, на ней было простенькое узорчатое муслиновое платьице, волосы собраны в локоны у висков, на запястьях и пальцах – никаких украшений. Они сидели у коробчатого окна – прощались.

«Джозеф, – сказала она тогда (а он позже занес ее слова в блокнот, чтобы запомнить навсегда), – Джозеф, сдается мне, ты с добром всегда в разладе. Хорошо, что ты за мной никогда не ухаживал. Так ты станешь тепло вспоминать меня. Ты бы не смог, сложись все иначе».

По ту сторону двери раздались быстрые шаги.

– О, это ты, – вот и все приветствие, которым удостоила его Анна.

Она была разочарована – верно, ждала кого-то другого. Притчард молча переступил порог и затворил за собою дверь. Анна вошла в поделенный начетверо прямоугольник света под окном.

Она была в трауре, но по старомодному покрою платья (юбка колокол, лиф с мысиком) и выцветшей ткани Притчард догадался, что шилось оно не на нее, – видимо, чей-то подарок или, что еще более вероятно, подержанная вещь от старьевщика. Он заметил, что подол был выпущен: полоса у самого пола шириной в два дюйма выделялась более густо-черным цветом. Странно было видеть проститутку в трауре – все равно что прифрантившегося священника или ребенка с усами; прямо-таки с толку сбивает, подумал Притчард.

Ему вдруг пришло в голову, как редко он видел Анну иначе, нежели при свете лампы или при луне. Цвет ее лица был прозрачен до голубизны, а под глазами пролегали глубокие фиолетовые тени – словно ее портрет написали акварелью на бумаге, недостаточно плотной, чтобы удерживать в себе влагу, и краски растеклись. Ее черты, как сказала бы матушка Притчарда, были сплошь угловатые: очень прямой лоб, заостренный подбородок, узкий, геометрически четкий нос – скульптор изваял бы его четырьмя взмахами руки: по срезу с каждой стороны, один по переносице и вдавленная снизу ямочка. Губы у нее были тонкие, глаза – большие от природы, но приглядывалась она к миру подозрительно и нечасто прибегала к их помощи обольщения ради. Щеки у нее были впалы, так что просматривалась линия челюсти – так просматривается обод барабана под туго натянутой мембраной кожи.