Шепард, откинувшись назад, вновь вложил в рот трубку. Держался он невозмутимо, но светлые глаза так и буравили хозяина кабинета.
Нильссен никогда не упускал возможности выстроить гипотезу:
– Да, но, продолжая вашу логическую цепочку, вы же не отдаете предпочтения закону прииска?
– Закон прииска – филистерский и подлый, – спокойно возразил начальник тюрьмы Шепард. – Мы не дикари; мы – цивилизованные люди. Я не считаю закон несовершенным; я лишь хочу указать, что происходит, когда сталкиваются варварство и законность. Четыре месяца назад мои заключенные были пьяницы и карманники. А теперь я вижу пьяниц и карманников, которые исполнены негодования, помнят о своих правах и произносят праведные речи, как будто их судят несправедливо. Они в ярости.
– Но опять же, в завершение, – настаивал Нильссен. – После того, как потаскушку придушили, а ярость старателя иссякла. Разве гражданское право не вмешается и не приговорит этого человека? И конечно же, в итоге итогов он понесет справедливое наказание?
– Нет – если этот человек устроит целую кампанию в защиту своих старательских прав, – отозвался Шепард. – Никто не держится свода закона так ревностно, как тот, на чей свод закона покусились, мистер Нильссен, и что может быть свирепее орды разъяренных людей? Я прослужил тюремщиком шестнадцать лет.
Нильссен откинулся на стуле.
– Да, – промолвил он, – я понимаю вашу мысль. Сумерки между старым миром и новым – вот что несет в себе опасность.
– Со старым миром дóлжно покончить раз и навсегда, – отрезал Шепард. – Я не потерплю шлюх и не потерплю тех, кто к ним таскается.
Автобиография Шепарда (если бы такой документ когда-либо был составлен, то оказался бы строг, назидателен и немногословен) не содержала в себе неизбежную главу, в которой юноша ведет разгульную жизнь и сбивается по молодости лет с пути истинного; с момента женитьбы его воображение не рисовало ничего, кроме квадратной фигуры миссис Джордж, чей образ действий был столь знаком и столь упорядочен, что он мог бы карманные часы выставлять по ее суточным ритмам. Его поведение оставалось неизменно безупречным, и, как следствие, его способность к сочувствию была невысока. Профессия Анны Уэдерелл его совершенно не завораживала; у него не сохранилось мальчишеских воспоминаний о нежности или смущении, чтобы он смягчился в отношении нюансов ее ремесла. Глядя на нее, он видел лишь перечень ошибок, ветреный ум и удручающее отсутствие каких-либо ценных задатков. То, что потаскушка попыталась наложить на себя руки, не казалось ему ни событием из ряда вон выходящим, ни поводом для огорчения; в данном конкретном случае он даже счел бы смертельный исход наилучшим благом. Мисс Уэдерелл, в конце концов, жила под властью опийного дракона – наркотика, что служил мажордомом при слабоумном короле, и она ревниво хранила сей трон.
Справедливости ради стоит отметить, что из семи добродетелей начальник тюрьмы Шепард склонялся к четырем главным. Он был хорошо осведомлен о христианской доктрине прощения, но лишь как о принципе, который полагается изучать и которому до́лжно следовать. Мы вовсе не собираемся принижать его религию, напоминая: для того чтобы научиться дарить прощение, сперва до́лжно о нем попросить, а начальник тюрьмы Шепард в жизни никого ни о чем не просил. Он молился за душу мисс Уэдерелл, как за всех вверенных ему мужчин и женщин, но его молитвы были скорее продиктованы долгом, нежели надеждой. Он верил, что душа обитает в теле и, следовательно, осквернение тела – это насилие над душой; согласно этой весомой теологии участь обыкновенной шлюхи и впрямь была незавидна, а уж Анна Уэдерелл, истощенная жертва жестокого обращения, являла собою зрелище воистину жалкое. Он вовсе не хотел видеть ее в аду, но про себя полагал, что спастись ей не дано.