Когда же тело было убрано, а руки крестом сложены на груди, тюремщик вывел всех из комнаты и закрыл дверь, и коридор мягко заколыхался. Внутренние стены тюрьмы были из узорчатого ситца, туго натянутого и приколоченного гвоздиками к каркасу здания, и, когда балки скрипели под ветром или смещались от чьих-то тяжелых шагов или громкого хлопанья двери, стены разом вздрагивали, шли рябью, точно водная гладь, – так что стоило им затрепетать, и на ум сразу приходил двухдюймовый зазор между двойной тканью, это мертвое пространство в остове здания, забитое пылью и испещренное движущимися тенями тех, кто находится в соседней комнате.
Кому-то надо побыть с ним, настаивал Тауфаре. Нельзя же бросить Уэллса одного, на холодном полу, чтобы там и свечи не горело, чтобы никто над ним не дежурил, не касался его, не молился над ним, не молился за него, не пел. Тауфаре попытался объяснить принципы tangi[26], вот только это были не принципы, а обряды, слишком священные, чтобы их объяснять или оправдывать: то, как следует поступать, как поступать дóлжно. Пока тело не предано земле, дух еще не вполне его покинул, убеждал Тауфаре. Есть песни, есть молитвы… Начальник тюрьмы отчитал его, назвал язычником. Тауфаре разозлился. Кто-то должен побыть с ним до похорон, настаивал туземец. Я побуду. Кросби Уэллс был мне другом, был мне братом. Кросби Уэллс, парировал тюремщик, был белым, и, если только игра теней не ввела меня в заблуждение, никакой он тебе не брат. Похороны назначены на утро вторника; хочешь принести пользу, так помоги копать могилу.
Но Тауфаре остался. Он бдел на крыльце, а потом в саду, а потом в проулке между домиком начальника тюрьмы и полицейским управлением, и отовсюду его прогоняли. Наконец Шепард вышел из тюрьмы, сжимая в руке пистолет с удлиненной рукояткой. Он пригрозил, что пристрелит Тауфаре, если еще раз увидит его в пределах пятидесяти ярдов от управления в любой час дня и ночи до того, как останки Кросби Уэллса предадут земле, помоги ему Бог. Так что Тауфаре отошел на пятьдесят ярдов, отсчитывая шаги, и уселся перед деревянным фасадом банка «Грей энд Буллер». С этого расстояния он нес стражу над телом своего старого друга и говорил ему слова любви в ту, последнюю ночь, прежде чем отлетит его дух.
– Когда Кросби умер, я был на Арахуре, – промолвил Тауфаре.
– Ты был в долине? – уточнил Балфур. – Ты был там, когда он умер?
– Я ставил ловушку на кереру, – объяснил Тауфаре. – Ты кереру знаешь?
– Птица какая-то, да?
– Да, очень вкусная. На жаркóе хороша.
– Допустим.
С Балфурова котелка закапало. Он снял его, выбил о ногу. Костюм его уже потемнел от серого до промокшего угольно-черного. Сквозь полупрозрачную рубашку просвечивала розовая кожа.
– Я ставил ловушку на закате, чтобы птицы поймались утром, – рассказывал Тауфаре. – Сверху, с хребта, дом Кросби хорошо виден. Тем вечером туда заходили четверо.
– Четверо? – повторил Балфур, вновь надевая шляпу. – А не трое? Один – на черном жеребце, высокий такой, и с ним еще двое, пониже, оба на гнедых кобылах? Это ж Алистер Лодербек и с ним Джок и Огастес. Эти люди обнаружили тело и сообщили в полицию.
– Я видел троих верховых, да, – неспешно кивнул Тауфаре. – Но еще раньше я видел одного пешего.
– Одного пешего – так! Ты ведь не врешь, правда, Тед? – внезапно заволновался Балфур. – Да, ей-богу, не врешь!
– Я не встревожился, – продолжал Тауфаре, – потому что я ж думать не думал, что Кросби Уэллс умер той ночью. Я о его смерти только утром узнал.
– Какой-то человек вошел в хижину один! – воскликнул Балфур. Он принялся расхаживать туда-сюда. – Еще