– Как твоя не понимай? – удивлялся мой учитель и даже сердился. – Твоя смотри: это «шу», а это – «шу»!
Разница была тонкой, но постепенно удалось ее «схватить». Мало помалу, спотыкаясь, я начал объясняться с Лю по-китайски. Общение происходило не только на уроках: мы часто делились друг с другом хлебным и сахарным пайками.
Мишу Церельсона и Лю Чжендуна вызвали из камеры «с вещами» раньше меня. Вскоре, 26 сентября, пришла и моя очередь.
Меня не вывезли из «Крестов», а спустили в первый этаж и водворили в холодное, странно пустое помещение. Но нет, не пустое: когда глаза привыкли к полутьме, я увидел Нику Ереховича. Он был погружен в раздумье, столь глубокое, что не слышал грохота ни отворенной, ни вновь захлопнутой двери камеры.
– Здравствуй, Ника, – проговорил я, садясь рядом с ним на узел со своими пожитками. Он вздрогнул и оживился.
– Здравствуй! Ты получил обвинительное заключение? Как же без этого? Вот оно.
– Дело-то плохо: нас будет судить военный трибунал.
– Да, военный трибунал Ленинградского военного округа. Это какая-то ошибка – ведь ни я, ни ты, ни Лева Гумилев, третий наш со-процессник, никто из нас никогда не служил в армии. У нас была студенческая отсрочка. Я думаю, на суде это должно выясниться.
Ника горестно вздохнул.
– Выяснять не станут. Вероятно, дело передали на трибунал потому, что нам пришивали террор. Тебе его сватали?
– Да, приписали подготовку покушения на Жданова. Это как всем, арестованным в Ленинграде. Только быстро отстали, наверное, остатками ума поняли: ни в какие ворота не лезет.
– Меня тоже обвинили по террору, и я не помню, осталось ли это в протоколе. Все плохо.
Я положил руку на Никино плечо.
– Брось. Как-то все будет, перемелется. Если засудят, подадим кассацию… Не может быть, чтобы карали невиновных. Все-таки, следствие – это одно, а суд – совсем другое, тут и адвокат полагается.
Ника хотел возразить, но тут шумно приоткрылась дверь и сразу столь же шумно захлопнулась. Это впустили к нам Леву Гумилева.
– Ну, вот, все в сборе – сказал он, подходя. – Здорово, братцы.
Завязался немолчный разговор. Так давно мы расстались, так долго не виделись! Вспоминали университет, своих учителей, друзей. Дивились внешнему виду друг друга: у Левы и Ники за месяцы неволи отросли усы и окладистые бороды: у меня растительности было меньше, но сильно исхудало лицо, глубоко запали глаза.
– Вот так, братцы, – раздумчиво проговорил вдруг Лева и вздохнул.
– Сидим и ждем, когда нас начнут судить по ложным протоколам.
– Тебе хорошо, – грустно пошутил я. – Ты как расписывался? Достаточно к первой букве имени приставить первый слог фамилии и все будет в порядке: «Лгу».
– Я так и делал! – вскричал Лева и засмеялся. Даже удрученный Ника улыбнулся злой игре букв. Постепенно речь зашла о филологии, потом все мы углубились в историю Востока. Пошли споры, до которых Лева был большой охотник. Вечно – и когда мы учились в университете, и сейчас – он доказывал что-то свое, но и у меня было собственное мнение, и Ника уже думал по-своему. Так, воюя доводами, приводя одно изощренное возражение за другим, каждый из нас позабыл, где мы находимся, и выпала из головы мысль о трибунале. Тюремная ночь с 26 на 27 сентября 1938 года подходила к концу: обессиленные спорами, мы прикорнули друг возле друга.
Утром нас подняли, заперли в грузовик, повезли, высадили. Снова слепой асфальт казенного двора, снова лестница, коридор – и узкий застенок, словно в первый день заключения, тогда, 11 февраля. Как давно это было! Но сейчас я вижу стены, исцарапанные надписями. Мы трое вглядываемся в знаки человеческой скорби, в памятники отчаяния и мужества; читали с Никой древние семитские рукописи, теперь читаем новейшие русские. «Здесь седел…» Кто-то, не умудренный большой грамотностью, хотел начертать «сидел», но какая красноречивая ошибка! Здесь в течение нескольких мгновений седеют, отсюда часто не выходят – выносят.