Она вдруг задохнулась, не в силах продолжать, но Лёнька снова сжал ее руку, и, обретя утраченные силы, Алена торопливо рассказала ему все: и про смерть отца, и про свадьбу, Фролку, явление Ульянищи в казенке, безумное свое сознание… Про холод земляной удушающий. Про «честь солдатского оружия», последнее «прости» Алексашки Меншикова и, наконец, про нисхождение ангела на землю. Не утаила ничего из своей монастырской жизни, подробно описала побег и пособничество нищей братии.

Слушая о ее страшных приключениях, Лёнька обморочно затих, но, когда Алена рассказала про опустевший тайник, оживился.

– Ну, теперь все просто, – сказал он со знанием дела. – Кто схорон украл, тот и хозяина убил, вот помянешь мое слово, это еще разъяснится!

– Как же оно разъяснится, скажи на милость? – недоверчиво пожала плечами Алена. – Кто сие выяснять станет?

– Мы с тобой, кто ж еще? – безмерно удивился Лёнька такому вопросу, чем тронул Алену до слез.

– Ах ты, милый мой, – хрипло усмехнулась она, с трудом удерживаясь, чтобы снова не зарыдать. – Со мною рядом и сидеть-то опасно. Я ведь как домовой – от черта отстал, а к Богу не пристал.

– Да я тоже, – буркнул Лёнька. – Совершенно таков же. – И вдруг вскочил, бесшумно, будто кот на мягких лапках, порскнул к окну…

Алена перестала дышать и едва могла выговорить, когда Лёнька, видимо успокоившись, вернулся к ней:

– Что ж ты пугаешь меня так?

– Пугаю? – хмыкнул Лёнька. – Это я сам боюсь! Знала б ты…

Он осекся, понурился, и Алене снова послышалась тоска смертная в его голосе. И, как всегда это бывало прежде, в далекие годы, все заботы и страхи ее словно бы попятились, притихли, размылись перед лицом тех страхов, которые одолевали стародавнего дружка. Он тоже чего-то боялся – боялся отчаянно! Чего?

– Скажи, так буду знать, – спокойно отозвалась Алена. – Ты ведь про меня все знаешь, а я про твои беды – ничего.

– Беды мои! – горько усмехнулся, а может, всхлипнул Лёнька. – То не беда, что во ржи лебеда, а тогда две беды, когда ни ржи, ни лебеды! Твои беды – это да, а мои – дурь смертельная, и виновен в них один я. Я сам!

Теперь уж настала Аленина очередь брать его за руку, и легонько пожимать, и поглаживать, и как ни отмалчивался, как ни дергался Лёнька, все же он наконец решился – и выдохнул:

– Знаешь, я – вор. И в розыске тоже… как ты.

– Что ж ты украл? – спросила Алена как можно спокойнее.

Она и впрямь вдруг немного успокоилась, потому что ожидала признания Бог весть в каком лютовстве. Вор, эка невидаль! Кто ж нынче не вор на Руси? И она сама, если на то пошло: украла ведь платок у той бабы, он и теперь на ней!

– Спроси, чего я не украл! – с нарочитым задором вскинул голову Лёнька. – Такую школу на Крестцах прошел, что сам сделался мастером. Могу табакерку у прохожего из кармана вынуть, табачку нюхнуть да опять в его карман засунуть – а он, увалень, и не почует ничего. Вот этакую ловкость обрел! Ну и приметили меня… одноремесленники. Взяли в свою шайку. Много чего мы с ними к ногтю пришили! Неуловимы были, потому что на мертвый сон обводили хозяев дома, куда пришли красть, мертвой рукой, или мертвыми зубами, или другими мертвыми костями…

– Неужто из могилы брали? – передернулась Алена, наслышанная про страшное, хоть и верное воровское колдовство.

– А то! – с жалким ухарством хохотнул Лёнька. – И на Пасху заворовывали – для удачи.

– Грех ведь, – слабо отмахнулась она.

– Жизнь – она вообще сплошной грех. Не согрешишь – не покаешься, – пожал плечами Лёнька. – Вот ежели б люди еще не помирали…

– Помирали?! – прижала руки к сердцу Алена.