Тем вечером он вышел из дома, не пригладив даже волосы и не взглянув на себя в зеркало, и пошел бродить по улицам и улочкам села, обследуя их одну за другой, то попадая из переулка на небольшую площадь, то минуя порядок домов и оказываясь на перекрестке. И всем, кто его приглашал выпить чайку или просто зайти, он отвечал смущенным приветствием и проходил мимо. И дошел до реки, где девушки обычно занимались стиркой. И одна из них, повесившая на ветки куста свою голубую с цветочками чадру, сказала ему так:

– Как же вы ушли из дома, господин? Если что-то нужно, вам только сказать…

– Вышел проветриться, – ответил он ей и пошел дальше, и продолжал бродить, хотя спускалась ночь, но он не замечал темноты до тех пор, пока мальчишка не принес ему фонарь и не сказал:

– Без света упадете, господин!

И настоял проводить его – возвращающегося домой с пустыми руками и с пустым взглядом.

Расспрашивать о ней кого-то он не решался. Предпочтительнее было повторять эти слепые поиски, только бы никому не доверить свою тайну.

В эти несколько недель он совершенно перестал читать и писать, забыл, что это такое. Все его мысли были сосредоточены на Луноликой, которая появлялась каждое утро, зажигала в нем костер и исчезала.

Почему за всё это время он ни разу не пообщался с ней? Почему не втянул ее в беседу? Почему не уговорил ее присесть на два слова или хотя бы постоять? Но что за дерзость?! Казалось труднейшим в мире делом, практически невозможным, заговорить с таким идолом красоты и воплощением изящества.

За это время – правда, при условии, что это вообще было возможно, – он должен был бы всю свою сконцентрированную волю перелить в свой собственный взгляд, чтобы хоть частичка надменной красоты переместилась бы из этой рамы в его жизнь или чтобы изящество ее хоть чуть-чуть было раздавлено, запачкалось бы под его взглядом.

Он вновь завернул зеркальце в платок, а рубашку накинул теперь на голову, чтобы не так пекло солнце. И двинулся дальше к своей, неизвестной ему самому, цели. С каждой минутой всем его существом всё больше завладевала жажда.

За всё время встреч с Луноликой ему ни разу не пришло в голову поцеловать ее или дотронуться до нее. Даже сегодня утром до ее появления у него не было этой мысли. Между искрой решения и действием не возникло вообще никакого промежутка.

Луноликая правой рукой протянула ему пиалу, он также правой взял ее и поставил на скамью возле двери. Сначала он протянул левую руку к щеке Луноликой, потом правую – к другой щеке. Ее маленькие губки раскрылись в смущенной улыбке, а на щеках мгновенно выступил слабый розовый румянец. И он коснулся губами щеки Луноликой, и… Когда отодвинулся от нее, то увидел, что щека ее стала такой же фиолетово-синей, как его собственные губы и руки.

В этот миг всё его существо поглотили стыд и растерянность. О том, что место поцелуя синеет, он никогда не читал и не слышал. И он уставился на собственные руки, на пальцы и ладони: все те места, которыми он коснулся Луноликой, отливали темной синевой.

Когда он пришел в себя, девушки уже не было. Он посмотрел в зеркало рядом с дверью, увидел свои синие губы и щеку, и в глазах его потемнело. Колени подогнулись. Он прислонился к дверному косяку и бессильно сполз на пол.

Изумление, стыд и растерянность, впрочем, произвели эффект холодной воды, быстро приведя его в чувство. И подумал он не о себе, а о чести Луноликой, которая вот-вот окажется втоптанной в деревенскую землю.

Он рассуждал так: по отдельности ни его, ни ее пятна не дают повода для обвинений или подозрений. Кто там поймет, почему на его лице появилось родимое или, как говорят, «махгерефтеги»