Я высыпала все таблетки из баночки в кружку и начала размешивать.
– Отличие меня от шахида в том, что шахиду требуется пригласительный билет, а я иду «самоходом». Шахиду выдают как бы загранпаспорт с визой, а я… У меня его нет, Джавад! Я это понимаю. У меня простое удостоверение личности, да и его я сейчас рву на куски. Я становлюсь беженцем. Незаконным мигрантом, который не надеется на паспорт с визой… И не смотри ты на меня так, Джавад! И не усмехайся! Я знаю, что самоубийство – это самая позорная вещь на земле. Но еще позорнее и еще невыносимее продолжать такую жизнь. Если бы ты сам видел сегодняшний день, ты знал бы, что терпение стало моей привычкой. Видеть и слышать эти слова и эти дела, сталкиваться с этой грязью и ненормальностью…
Я привыкла к терпению не в том смысле, что научилась не обращать внимания. Я научилась уходить от жизни и отказываться от всего того, что в обычных условиях считалось бы необходимым.
Вот ты мажешь лицо простым, обыкновенным кремом, чтобы снять сухость кожи, а самые близкие люди тебе вдруг задают такие вопросы: это зачем ты? Ты это для чего? Ты это для кого? Предпочтешь тут отказаться и от главного, и от второстепенного и довольствоваться тем, что есть. Это и есть то, что я называю «привыкла к терпению».
Я упомянула мелкие заботы, но перейдем к крупным проблемам, которые висят на шее у любого человека, и, пока ты не подмажешь нужным людям, проблема твоя не решится.
До того тебя доведут, что ты ради спасения своего, чтобы только в живых остаться, всё что угодно отдашь. Откажешься и от пропуска мэрии, и от обращения в суд, и от полагающейся ссуды, и даже от зарплаты и от всех обычных прав.
Со всем этим я смирилась, я ушла с моей любимой работы в больнице, я сделала себе укол в глазное яблоко, чтобы получить инвалидность… Но теперь я чувствую, что больше так не могу.
Я чувствую, что продолжение такого положения вещей невозможно и что смерть будет благороднее такой жизни.
Вчера вечером зашел твой брат. Заглянул проведать меня и детей своего брата. Я говорю ему: где ты был всё это время? Не сказала ему: где ты был всё то время, когда Джавад был на фронте. Я не затронула его чести, наоборот, оказала ему уважение по причине того, что он из твоей же ткани – пусть заплатка всего лишь, – я ни словечка об этом не проронила. Собравшись уходить, он нагло посмотрел мне в глаза и сказал: «Если какая-то проблема, дело какое – я к твоим услугам».
Я решительно ответила: «Никакой проблемы нет. Спасибо».
Он не уходил. Стоял в дверях и продолжал: «А как может у столь молодой женщины не быть потребностей?!» Ну вот, если бы ты здесь был – что бы ты сделал?
Я сделала то же самое: плюнула ему в лицо. И захлопнула дверь перед его носом, а потом ревела до утра.
Утром детей раньше обычного спровадила в школу, а на их вопросительные взгляды сказала: хочу пойти к вашему папе.
Тогда начались вопросы: мы же по пятницам всегда ходили вместе? Почему сегодня? Почему одна?
«Душа болит, – ответила я, – и, кроме вашего отца, никто не успокоит».
Притихли детеныши мои и ушли, а мне сейчас труднее всего представить эту картину, как они приходят, поворачивают ключ в замке, открывают дверь и видят бездыханное материнское тело.
Представить это тяжело. Но еще тяжелее – продолжение такой жизни.
…Таблетки уже полностью растворились, и вода в кружке потемнела, а на дне ее – белый осадок. И я взяла эту кружку и выпила всё залпом. Произнесла мусульманскую вероисповедную формулу и легла в кровать в ожидании смерти.
Я это так себе представляла: вначале голова станет тяжелой, в глазах потемнеет. А затем я глубоко засну и в этом сне переступлю через границу от жизни к смерти; к бесконечному покою.