Илья, напротив, был страшен. Не столько уродлив, сколько именно страшен. Звероватость его облика переходила грань, за которой уже не виден мужчина-хищник, так привлекающий женщин, а начинается просто зверь. Крупная голова Ильи была утоплена в непомерно широкие плечи, могучие руки казались несуразно длинны, толстые крепкие ноги – быку впору. А сколько кожи пошло на его сапоги и перчатки, боязно было подумать.
Легкая улыбка, с которой он сейчас озирался по сторонам, пугала. Так мог бы скалиться матерый волчище, надвигаясь на человека. И выражение лица, и клыки были у Ильи как раз.
Он вдруг о чем-то спросил Добрыню.
– А? – отозвался тот, продолжая считать на пальцах.
– Где Дрочило?
– Ушел дрочить, – сказал Добрыня.
Илья раздраженно шмыгнул носом.
– Из младшей дружины многие ушли, – сказал Добрыня.
Подумал и добавил:
– И многие уйдут.
– Дрочило мне пригодился бы. На это дело. Он сильный.
– Сильных много, – отрезал Добрыня. – Только храбров мало среди них.
Илья снова шмыгнул носом и вдруг стремительным ударом топора срубил с крыши здоровенную сосульку. Поймал ее и принялся сосать.
– Оттепель была? – невнятно полюбопытствовал он. – А я и не заметил. Проспал.
– Два, от силы три дня. Потом снова прихватило, теперь в полях толстый наст. Снег осел, но сверху корка чуть не в палец. Такая, что кони режут ноги. Учти.
Илья отбросил сосульку.
– Мне тут на ум пришло…
– Да ну?!
– Волхв из Девятидубья говорил, что Перун очень злопамятный бог, – сообщил Илья, не замечая насмешки.
Добрыня тяжело вздохнул и широко, напоказ, перекрестился.
За его спиной перекрестились охранники. Позади, на санях, Микола спрятал в варежку улыбку.
– Я так просто, – объяснил Илья и тоже перекрестился.
– Христос милостив, – сказал Добрыня. – Он не оставит нас в беде.
Теперь перекрестились все.
– Меду бы, – сказал Илья.
Киевская старшая дружина, вернее, та ее часть, что еще могла и хотела драться, летом стояла лагерем на берегу Днепра, а зимой перебиралась в город. Лагерь называли заставой, видно, в память о тех временах, когда старшие дружинники были младшими и сиживали на настоящих заставах. Кто-то сказал – и пошло: застава. И просторный городской дом, служивший дружине местом сбора, тоже именовали так.
Городская застава появилась не случайно. Во время о́но старшая дружина решала свои дела в княжьем тереме. Сборища заканчивались пирушками, и всем было очень весело, особенно князю. Но с годами князь посерьезнел. Былого пьяницу и жизнелюба, державшего без числа наложниц и гулявшего месяцами, стали все более увлекать хозяйственные вопросы. Дружина, которая тоже заматерела и топорами уже махала редко, а в основном отдавала указания, сначала обрадовалась. Но вскоре загрустила. Князь оказался слишком дотошен. Ему хотелось разъяснить до последней косточки самый незначительный предмет. Из-за княжьей въедливости случалась ругань по мелочам, а замирившись, бояре привычно упивались до сваливания под лавки. Выходило как-то глупо и не по-государственному, хотя все очень старались.
Наконец сообразили поделить вопросы на достойные внимания князя и несложные, повседневные. Для обсуждения последних выгоняли младшую дружину из детинца – пускай гуляет, ей полезно – и садились толковать там. Но это выглядело не слишком уважительно к младшим, и сам детинец располагался близковато к княжьему терему, и вообще, стоял в нем чересчур отчетливый воинский дух.
Бояре, покряхтев да посетовав, скинулись по-братски – и на месте небогатого постоялого двора возникла «городская застава». Полезная и удобная во многих отношениях затея. Оставалось это объяснить самому князю. Тот покричал немного, потопал ногами, а когда остыл, сказал: «Ладно, теперь я хотя бы знаю, куда за вами посылать, если война или поговорить надо».