– Шел мимо, толпа, подошел… – отвечает Евгений Львович.
Потом патрон домой его повез, в Бутово. О, думаю, Бутово. Мы соседи, значит.
– Никогда прежде не ездил с таким комфортом.
И чего ты, думаю, расстраиваешься? Все когда-нибудь в первый раз.
– Беседовали, представьте себе, – говорит, – о патриотизме.
У Рафаэля сразу скучное лицо.
– Но разговор получился славный, я кое-что себе уяснил. Знаете, когда имеешь дело только с людьми из своей среды… Многое как бы само собой разумеется…
Да чего ты перед ним извиняешься? – думаю.
Евгений Львович про женщину рассказывает про одну:
– Представьте себе, муж расстрелян. Обе дочери умерли. В тюрьме рожает мертвого ребенка. И такой несгибаемый, непрошибаемый патриотизм. Что это, по-вашему?
Рафаэль плечом дергает:
– Страх. Не знаю. Коллективное помешательство.
– Вот и наш с вами, как вы его назвали? – патрон – высказался в том же духе. А по мне – нет, не страх. Книгу Иова помните?
Рафаэль кивает. Как они помнят! Все у них, главное, какое-то свое.
– Перед Иовом ставится вопрос: “да” или “нет”? Говорит он миру, творению “да” или, как жена советует…
– “Похули Бога и умри”.
– Вот-вот. Именно. А ведь Советский Союз для тех, кто тогда в нем жил, и представлял собою – весь мир. Так что…
– Это натяжка, Евгений Львович. Многие помнили еще Европу.
– Кто-то помнил. Как помнят детство. Но оно прошло. И осталось – вот то, что осталось. Советский Союз и был – настоящее, всё. Теперь у нас есть заграница. А тогда: либо – “да”, либо – “нет”, “похули и умри”.
Рафаэль голову склонил набок:
– Что-то есть в этом. Можно эссе написать.
Евгений Львович уже не таким виноватым выглядит.
– Какой у вас, Рафаэль, практический ум!
– Был бы практический… – Рафаэль глазами обводит контору. – Десять лет на коробках. И какой же историей вы занимаетесь? Советской? ВКП(б)? Патрон ее в институте должен был проходить. Ему ведь – сколько? Лет сорок?
– Нет, – улыбается Львович. Смотри-ка ты, улыбнулся! – Нам пришлось начать сильно издалека. Мы занимаемся, скажем так, священной историей. В начале сотворил Бог небо и землю.
Чего он так голос-то снизил?
– Да-а… – Рафаэль поводит головой влево-вправо, а в глазах смешочек стоит. – А ведь это замечательно, разве нет? Дает, так сказать, шанс. Ведь ученик-то наш! С вами историей, от Ромула до наших дней, со мной – музыкой! И тут же – спорт, наверняка какой-нибудь нетривиальный, финансы… В которых мы с вами, я во всяком случае, ни уха ни рыла, но зато весьма, прямо скажем, нуждаемся! – Не поймешь Рафаэля, серьезно он или издевается? – Где финансы, там математика. Что-то он мне сегодня про хроматическую гамму втолковывал, про корень какой-то там степени… Широта, размах! Просто – человек эпохи Возрождения!
Львович бормочет: да, мол, в некотором роде…
– Знаете, – говорит вдруг, – что он после той, первой встречи нашей сказал? На прощание. “Наш разговор произвел на меня благоприятное впечатление”. Вот так.
Опять Рафаэль принимается хохотать, а потом вдруг дико так смотрит:
– Позвольте, Евгений Львович, он что же, Ветхого Завета совсем не читал?
– Ни Ветхого, ни, скажу вам…
– Подождите, послушайте, ведь они все теперь поголовно в церковь ходят! Их же там, я не знаю, исповедуют, причащают!
Львович как-то сдулся весь. Лишнего наболтал. Понимаю. Так ведь это ж не он, а Рафаэль этот все.
– Не знаю, не знаю… Да, причащают… – Очки снял, трет. – Как детей маленьких. – И тихо совсем сказал, но я расслышал: – Не знаю, как вы, Рафаэль, но я работой здесь дорожу. Во всех отношениях. – Вздохнул потом: – Все это очень печально.