14

В субботу отпевали покойную Хильду Фредриксдоттер Алатало. В церковь битком набилось сострадающих и просто любопытных. Гроб стоял открытым, в публике то и дело кто-то звучно всхлипывал. К гробу подошли согнутые горем родители. Старый отец, худой и бледный настолько, что, казалось, в нем нет ни капли крови, положил дрожащую ладонь на сложенные руки покойной дочери, похлопал тихонько и вдруг, ко всеобщему ужасу, потянул к себе, будто хотел заставить сесть в гробу. Мать непрерывно утирала слезы. Она плакала беззвучно, но черный похоронный платок был совершенно мокрым. Рядом с покойной неподвижно стоял ее единственный брат, длиннющий и странноватый парень. Видно было, что он не совсем нормален: все время расстегивал и застегивал пуговицы. Рукава на кафтане очень коротки, едва прикрывают локти, – скорее всего, с чужого плеча. Он непрерывно глотал слюну – возможно, это был его способ оплакивать покойную. Теперь он остался единственным – детей было только двое, больше Господь не послал.

Все ожидали проста – он должен прочитать заупокойную проповедь. В первом ряду сидел исправник Браге в полном обмундировании. По дороге он принимал поздравления прихожан и каждому с достоинством кивал. Его жирные щеки тряслись, что, впрочем, нисколько не мешало ему выглядеть внушительно и при этом выказывать надлежащую меру сострадания. Прост взошел на кафедру, и взгляды их встретились, как две стрелы в воздухе, едва не расщепив друг друга. Исправник тут же отвел глаза, надул щеки, со звуком «п-ф-ф-ф» выпустил воздух, словно желал сказать: «Ну сколько можно?» – и начал демонстративно ковырять в зубах. Может, там и в самом деле что-то застряло, иначе как объяснить его нежелание слушать литанию? Рядом с ним пристроился секретарь Михельссон, в руках державший книгу псалмов.

Прост говорил о коротком летнем цветении. Как прекрасные полевые цветы склоняют головки и падают под свист неумолимых кос. Казалось бы, зачем уничтожать такую красоту? Но нет – эти цветы превратятся в душистое сено, и сено это позволит другим Божьим тварям продолжать жить даже в суровую зимнюю пору, в бесконечную полярную ночь. Любая жертва рано или поздно оборачивается благом, сказал прост, любая жертва имеет смысл, хотя он и скрыт от нас, этот смысл. Скрыт и недоступен нам, простым смертным.

Я пытался слушать, но мысли разбегались. По другую сторону прохода сидела она. Моя возлюбленная. Она ни разу не глянула на меня. Что ж… она меня не замечает, как не замечают воздух, которым дышат. Больше того – я для нее не существую. Но какое это имеет значение? Я-то могу смотреть на нее сколько хочу! Я мысленно трогаю ее, как с наслаждением трогают искусно отполированный камень, формы ее мягки и сладостны, как музыка. Я прижал мизинец к щеке – кожа хранила память о случайном прикосновении, когда я хотел перехватить у нее ручку ведра. Значит, и кожа имеет память…

И я неожиданно задремал, и приснился мне странный сон. Будто все, как и наяву, происходит в церкви, только в гробу лежу я сам. Лежу со сложенными на груди руками в самой середине церкви, и все на меня смотрят. И прост, и исправник, и прихожане – все до единого.

И даже она, моя любимая, – она тоже смотрит на меня, и взгляд ее полон скорби. Я совершил какой-то отчаянный поступок, проявил чудеса храбрости и самопожертвования – чего от меня, разумеется, никто не ожидал. А теперь все сидят и думают: «Кто же он такой? Почему мы никогда и ничего про него не знали? Если бы мы только догадались, что происходит в его душе».