Помнится, я лепетал что-то насчет испуга.

Действительно, когда в вагон зашел контролер, я, безбилетник, до смерти перепугался и спрятался под лавку. Сидевший поодаль и до той поры надменно поглядывавший на меня мальчишка с интересом следил, чем окончится мое противостояние с законом.

Когда контролер, согнувшись, предложил предъявить мне проездной документ, я, оказавшись в состоянии, близком к обмороку, сунул ему подобранный с пола обрывок газеты. Обрывок был немалого размера – это последнее, что я успел отметить до того, как обмер от страха. Затем, вероятно, со страху провалился в нечто, напоминающее сон. Другими словами, я увидел себя в некой иной перспективе – будто я показываю язык надменному соседу и небрежно протягиваю контролеру железнодорожный билет. У меня не было и тени сомнения, что в руках у меня картонный прямоугольник с готическими буквами в мелких дырочках.

Контролер взял обрывок газеты, уверенно прокомпостировал его и подобревшим голосом спросил.

– Зачем же вы с билетом под лавкой едете? Есть же места. Через два часа будем в Берлине…

Его слова окончательно разбудили меня. Я посмотрел контролеру вслед, вытер пот со лба и, бегло глянув в сторону соседа, обнаружил, что тот сидит словно окаменелый, с вытянутым до неестественности лицом. Я показал ему язык, тот сразу очнулся и на глазах посуровел.

Осознав, что опасность еще близка, я дал деру. На ходу бросил обрывок на пол, у двери тамбура обернулся и увидел, что мальчишка поднял его и вертит его в руках. Догадка, что сейчас железнодорожник спохватится, а сосед предъявит ему мой «билет», пришпорила меня. Я рванул дверь и выскочил в тамбур.

Дух перевел в соседнем вагоне, устроившись на лавке и глядя в окно, за которым сквозь завесу дыма пробивались пригороды Берлина. Этот дым, едкий запах дыма, пробелы улиц, такие же серые и унылые, как и выстроившиеся вдоль них дома, запомнились мне на всю жизнь.

Я люблю Берлин, это самый чудесный город на свете. Да, он хмур, неласков, часто однообразен, местами старомоден, переполнен трамваями, но этот город оказался добр ко мне, одиннадцатилетнему беспризорнику. В нем уважают порядок, уважают тех, кто уважает порядок.

Громада Берлина поражала, и в этом скопище громадных, тускло-коричневых, серых и островерхих домов мне предстояло выжить.

Это было нелегким делом, куда более трудным, чем вырваться от соседа по вагону, с арийской самонадеянностью потребовавшего объяснить, с какой стати я показал ему свой поганый язык.

Свое требование он разъяснил следующим образом.

– Еще никто и никогда не смел показывать язык Вилли Вайскруфту.

Я, будучи схваченным за воротник, не удержался от вопроса.

– Тебя зовут Вилли?

– Да.

– А меня, – надеясь на снисхождение, признался я, – Вольф.

– Мне нет дела до твоего поганого имени. Говори, как тебе удалось провернуть этот фокус с билетом? – он показал мне кулак и предупредил. – Если не скажешь…

Он был прилично одет – бархатная, шоколадного цвета курточка, кожаные штаны до колен и высокие белые носки, каких мне сроду видеть не доводилось. Кроме удивительных носков была в нашем доверительном разговоре еще одна неувязка. Я не сразу осознал ее.

Лицо мое скуксилось, я обмяк и ответил:

– У меня был билет.

– Этот, что ли? – спросил немецкий мальчик и показал мне обрывок газеты.

Он спросил на русском языке!

Это было слишком для одного дня, для одного маленького, порвавшего с прошлым еврейского мальчишки. Я толкнул его в грудь, он упал, и я дал деру.

Немчишка пытался догнать меня, но куда там. Те, кому удавалось вырваться из рук моего отца, были чемпионами в подобном виде спорта.