Я заподозрил, что она, как и я, не может заснуть почти каждую ночь и что, когда ей это удается, она то и дело беспокойно просыпается.

Я неловко ответил:

– Я знаю, что ты имеешь в виду.

– Прогулки мне помогают, – сказала она. – Иногда в пятницу ночью я выхожу на аллею и гуляю в темноте по всем дорожкам – избавляюсь от излишней энергии и получаю… такой, знаешь, прилив спокойствия. Ярмарка такая мирная, когда она закрыта, когда нет посетителей и огни погашены. А еще лучше… когда мы выступаем в таких местах, как здесь, где ярмарочная площадь прямо в полях, тогда я отправляюсь гулять в луга или даже в ближайший лес, если там есть дорога или тропа и если луна светит.

Если не считать ее суровой лекции о том, как работать на силомере, это была самая длинная речь, которую мне довелось услышать от нее. Впервые она так близко подошла к попытке завязать со мной контакт, но ее голос был таким же безликим и деловым, как и в часы работы. На самом деле он был даже холоднее, чем прежде, – в нем сейчас не звучало бурлящее волнение предпринимателя, озабоченного тем, как бы сколотить капитал. Сейчас ее голос звучал ровно, безразлично, как будто всякая цель, смысл и интерес покинули ее после закрытия ярмарки и вернутся обратно не раньше чем завтра утром, когда ярмарка откроется. Действительно, голос был такой ровный, такой бесцветный и усталый, что, не прибегни я к своему шестому чувству, я навряд ли догадался бы, что в этот момент она тянется ко мне в жажде человеческого общения. Я понимал, что она старается держаться непринужденно, даже по-дружески, но это ей так просто не дается.

– Сегодня ночью как раз луна, – заметил я.

– Да.

– И поля поблизости.

– Да.

– И лес.

Она глядела на свои босые ноги.

– Я и сам собирался пойти прогуляться, – сказал я.

Избегая глядеть мне в глаза, она прошла к креслу, перед которым лежала пара теннисных туфель. Скользнув в них ногами, она подошла ко мне.

Мы отправились на прогулку. Попетляв по временным улочкам трейлерного городка, мы вышли в чистое поле, где ночные тени и пятна лунного света окрашивали траву в черный и серебряный цвета. Трава была по колено высотой и, должно быть, колола ее голые ноги, но она не жаловалась. Некоторое время мы брели в молчании – сначала потому, что слишком неловко чувствовали себя друг с другом, чтобы завязать приятный разговор, а потом беседа стала казаться неважной и ненужной.

Дойдя до края луга, мы повернули и пошли вдоль леса, и ветер приветливо дул нам в спину. Крепостные валы ночного леса вздымались, точно стены величественного замка. Казалось, это не сомкнутые ряды сосен, кленов и берез, а прочные черные барьеры, в которых невозможно проделать брешь – можно только взять их приступом. Наконец, отойдя от ярмарки на полмили, мы добрались до места, где грязная колея расколола лес надвое и тянулась дальше, в глубь ночи и неизвестности.

Не говоря друг другу ни слова, мы свернули на эту дорогу и пошли по ней. Пройдя не меньше двухсот ярдов, она наконец заговорила:

– Тебе снятся сны?

– Бывает, – ответил я.

– О чем?

– О гоблинах. – Я сказал ей правду, но если бы она потребовала объяснений, я начал бы лгать ей.

– Кошмары, – сказала она.

– Да.

– И тебе всегда снятся кошмары?

– Да.

Конечно, здесь, в горах Пенсильвании, не хватало простора и ощущения первобытной эпохи, благодаря которым Сискию были так выразительны. Но все же здесь присутствовала вселяющая почтение тишина, какую можно найти только в глуши, молчание, более благоговейное, нежели в соборе. Из-за этого мы разговаривали тихо, почти шепотом, хотя нас некому было услышать.