В первую очередь я прополоскал рот, чтобы избавиться от металлического вкуса крови, и почистил зубы. Из мутного зеркала над раковиной на меня глянули мои собственные глаза – такие дикие и запавшие, что я поскорее отвел взгляд.
Футболка была порвана. Рубаха и джинсы были окровавлены. Я принял душ, смыл вонь гоблина с волос, насухо вытерся комом бумажных полотенец и переоделся – достал из рюкзака чистую футболку и вторую пару джинсов и натянул их. Отмыв, как мог, в раковине, порванную футболку от крови, я замочил там же и джинсы. Потом выжал все и засунул поглубже в почти полный мусорный контейнер у входа – мне вовсе не улыбалось, чтобы меня схватили с подозрительной окровавленной одеждой в рюкзаке. Теперь весь мой гардероб составляли те джинсы, что были на мне, футболка, еще одна сменная футболка, три пары трусов, носки и тонкая вельветовая куртка.
Человек путешествует налегке, если его разыскивают за убийство. Единственные тяжести, которые он берет с собой, – это воспоминания, страх и одиночество.
Я решил, что для того, чтобы скоротать последний ночной час, не найти лучшего места, чем эта раздевалка под трибуной. Я раскатал спальный мешок на полу у двери и вытянулся на нем. Тот, кто захочет попасть внутрь, сам подаст мне сигнал тревоги, как только начнет возиться с замком. А мое тело надежно заблокирует дверь, и незваным гостям придется уйти.
Я оставил свет включенным.
Я не боялся темноты. Просто я предпочитал не сталкиваться с нею.
Я закрыл глаза и вернулся мыслью в Орегон…
Я тосковал по ферме, по зеленеющим лугам, где я играл в детстве в тени величественных гор Сискию, рядом с которыми горы на востоке страны казались древними, изношенными, невыразительными. Воспоминания разворачивались передо мной, словно бумажная фигурка, сложенная с большим искусством. Я видел, как вздымаются, подобно крепостным валам, горы Сискию, поросшие густым лесом огромных елей Ситка, россыпью елей Брюэра (самое красивое из хвойных деревьев), кипарисами Лоусона, пихтами Дугласа, белыми пихтами, пахнущими мандарином, с ароматом которых могли состязаться лишь кедры – гигантские курительные палочки, кизилом, чьи бриллиантовые листья возмещали отсутствие аромата, крупнолистными кленами, колышущимися западными кленами, ровными рядами темно-зеленых дубов – и даже в угасающем свете памяти эта картина захватывала дух.
Мой двоюродный брат Керри Гаркенфилд, приемный сын дяди Дентона, принял посреди всей этой красоты ужасающе жестокую смерть. Он был убит. Из всех двоюродных братьев я любил его больше всех, он был моим лучшим другом. Даже спустя столько месяцев после его смерти, вплоть до того дня, когда я оказался на ярмарке братьев Сомбра, я остро ощущал эту потерю.
Я открыл глаза и уставился на кафельный потолок раздевалки, весь в пятнах сырости и свисающих нитях пыли. Я попытался отогнать прочь вызывающие ужас воспоминания об изуродованном теле Керри. У меня были и более светлые воспоминания об Орегоне…
В саду перед нашим домом всегда росла большая ель Брюэра, или, как мы называли ее, плакучая ель. Ее изогнутые ветви скрывала элегантная бахрома – зеленая с черным. Летом лучи солнца сверкали на сияющей зелени – так бархатная подушка в лавке ювелира подчеркивает блеск драгоценных камней. Казалось, что ветви увешаны ослепительно сверкающими цепочками, нитями бус и сияющими ожерельями, мерцающими арками из драгоценностей, созданных лишь солнечным светом. Зимой ветви плакучей ели укрывал снег, в солнечный денек дерево казалось украшенным, как на Рождество, но если день выпадал хмурый, ель стояла словно плакальщица на кладбище – вся воплощение скорби и страдания.