– Давай-ка, брат, подымайся наверх, – сказал старпом. – Капитан не хочет без тебя открывать новый остров.

– Не могу, Пахомыч, – сказал я. – Кусок поросятины давит.

– Или зажарь, или выкинь, – сказал Пахомыч. – Но мы уже стоим в бухте.

Глава LXVI

Прелесть прозы

Сэр Суер-Выер обрадовался, когда увидел меня на палубе.

– Я растерян, – шепнул он мне. – Сходить на берег или нет? Ты только глянь.

Остров, в бухте которого «Лавр» бросил якорь, был довольно живописен: скалы, сколы, куртины, но люди… Люди, которые бродили по набережным, вызывали острейшее чувство жалости.

Все они были оборванные, на костылях, кто сидел, кто лежал, кто ковылял, кто валялся.

Они протягивали руки, явно прося подаяния.

– Ну, что скажешь?

– Похоже, что это нищие, сэр.

– Сам вижу, что нищие. Но как это может быть? Одни только нищие. Где же подающие?

Подающих не было видно. Как мы ни разглядывали остров в сильнейшие квартокуляры, хоть копейку подающих не нашли.

– Очевидно, они думают, что подающие – это мы, сэр.

– Мы?

– Ну конечно. У нас роскошный фрегат. Из камбуза пахнет щами, вон у Чугайлы зуб золотой, Хренов явно пил портвейн, капитанский краб – чистого золота, старпом гладко выбрит, лоцман – еврей, так что мы вполне похожи на подающих.

– Ну и что делать? Сходить на берег или нет?

– Решайте, кэп. В конце концов, почему бы не подать милостыни Христа ради? Надо подавать по мере возможности.

– Действительно, – сказал капитан, – Христа ради можно и подать. Наберите в карманы мелочи, каких-нибудь там копеек, и сойдём на берег.

– Если уж вы подаёте Христа ради, то зачем мелочиться, кэп? – сказал некстати я. – Почему «набрать там копеек»? Подавайте копейки ради себя, а Христа не приплетайте.

– Что ещё такое? – сказал капитан, с неудовольствием оглядывая меня. – Зачем, интересно, ты вылез из каюты? Меня учить? Сидел бы там и угрызался куском поросятины. Ты сам-то сколько собрался подавать?

– Подаю по силам.

– И на какую же сумму у тебя этих сил?

– Смотря по обстоятельствам.

– Ну и какие сейчас у тебя обстоятельства?

– Весьма скромные.

– Отчего же это они такие скромные? Пьёшь что хочешь, даже из капитанских запасов, столуешься с офицерами, фок-стаксели при этом налево не травя, что-то чиркаешь в пергаменте, а что начиркал – никто не проверял.

– Вы хотите сказать, что на судне имеется цензура?

– Я об этом говорил, и не раз. Когда верёвочный хотел послать их судно на…, я не велел. Не позволил писать такое флажками, осквернять флажки «Лавра».

– А уста?

– Что «уста»?

– Устно-то вы сами посылали, и не раз.

– Ну знаешь, брат, цензура есть цензура, она не всесильна, всюду не успевает. Но на флажки я всегда успею!

– Но на пергаменте я «чиркаю» отнюдь не флажками.

– А нам это нетрудно перевести! Чепуха! Эй, верёвочный! Изобрази-ка флажками, чего там начиркал этот господин, а уж мы проверим, цензурно это или нецензурно, Давай-давай, тяни верёвки!

– На всё дело, пожалуй, флажков не хватит, – сказал верёвочный Верблюдов, заглянув в пергамент. – Ну ладно, поехали с Богом!

И он вытянул на верёвках в небо первую фразу пергамента:

ТЁМНЫЙ КРЕПДЕШИН НОЧИ ОКУТАЛ ЖИДКОЕ ТЕЛО ОКЕАНА.

– Твёрдо, – читал капитан, – мыслете… так-так, наш… како… КРЕПДЕШИН НОЧИ… ого! это образ!.. сильно, сильно написано, ну прямо Надсон, Бальмонт, Байрон, Блок и Брюсов сразу! Тэк-тэк… живот, добро… ЖИДКОЕ ТЕЛО… достаточно.

Капитан дочитал фразу до конца и утомлённо глянул на меня:

– Это ты написал?

– Выходит, так, сэр.

– Ну и что ты хочешь этим сказать?

– Ну, дескать, ночь настала, – встрял неожиданно Кацман.

– Да? – удивился Суер. – А я и не догадался. Неужели речь идёт о наступлении ночи? Ах вот оно что. Но интересует вопрос: цензурно ли это?