Мы с Раулито уже спали в нашей общей комнате, поскольку назавтра нас ждал обычный школьный день. Мне тогда было девять лет. И это случилось точно уже после нашей поездки в Париж. Вдруг вспыхнул свет, мама босиком и в одной ночной рубашке растолкала нас и велела побыстрее одеваться. Я до смерти хотел спать и спросил, в чем дело. Но она не ответила.
Уже через несколько минут мы бегом спускались по лестнице вниз – мама тащила Раулито за руку, а я следовал за ними. Думаю, она не хотела, чтобы соседи слышали шум лифта, или просто у нее не хватило терпения его дожидаться. На каждой лестничной площадке она оглядывалась и, прижав палец к губам, велела мне молчать, хотя я и так за все это время не проронил ни звука.
Едва мы вышли на улицу, как на нас обрушились порывы зимнего ветра. Небо было непроглядно черным. Фонари горели, но мы не увидели вокруг ни души. Изо рта у нас шел пар. Вскоре мама остановила такси, и мы втроем расположились на заднем сиденье – она посредине между мной и Раулито. Я так и не понял, куда и с какой целью мы едем, но мама ущипнула меня, чтобы я прекратил задавать вопросы. Потом резко мотнула подбородком, указывая на затылок таксиста. И тогда до меня дошло, что ему незачем слушать наши разговоры. Я страдал от тревожной мысли, что мы убежали из дому, и мне было очень жаль потерянных навсегда игрушек. Я сильно злился на себя за то, что не прихватил хотя бы какую-нибудь одну. Только об этом я и думал всю дорогу. А Раулито снова заснул. Мама посадила его к себе на колени и крепко обняла.
Из такси мы вышли у бара на незнакомой улице. Мама велела нам спокойно стоять рядом с дверью и никуда не уходить, потому что через минутку за нами кто-нибудь явится и отвезет обратно домой. Затем она захлопнула дверцу такси и исчезла, оставив нас с братом одних на узком тротуаре окоченевших от холода. Раулито стал клянчить у меня хотя бы на время мои перчатки. Я ответил, что мне самому холодно и что он напрасно не взял своих. Потом я спросил, страшно ему или нет. Он ответил, что страшно. Я назвал его трусом, мокрой курицей и слюнтяем.
Не помню, как долго мы простояли перед баром, уж точно не меньше двадцати минут, и за все это время не видели, чтобы кто-то туда входил или оттуда выходил. За окнами светились красные лампочки – ничего другого мне не запомнилось. Наконец дверь открылась. До нас донеслись голоса и смех, заглушенные музыкой. Высокий мужчина, едва державшийся на ногах, шагнул на тротуар, таща за собой женщину, которую пытался поцеловать в грудь, но у него ничего не получалось, так как дама уворачивалась, не переставая смеяться. Раулито мгновенно узнал мужчину.
– Папа! – закричал он и кинулся к нему.
Хромой позвонил мне вчера ночью, когда я уже заснул. Поначалу я испугался, что мой Никита попал в аварию или его увезли в полицию, залитого чужой кровью. Потом спросил Хромого, посмотрел ли он на часы. Я так разозлился, услыхав его голос, что чуть не назвал вслух придуманным для него тайным прозвищем. Он стал извиняться. Дело вот в чем: завтра он уезжает в отпуск, и ему показалось, что мне будет небезынтересно кое-что узнать, пусть и в столь поздний час.
После того как я открыл ему свой план (черт меня дернул это сделать!), Хромой вплотную занялся изучением проблемы «добровольного ухода из жизни». Ему очень нравится называть это именно так: «добровольный уход из жизни». Он буквально упивается этой темой, смакует каждый новый факт, каждую цитату и каждую версию. У меня даже мелькнула мысль, что он не воспринял мое решение всерьез. А если сказать ему, что я раздумал, что план мой родился в результате мимолетной вспышки отчаяния? Возможно, таким образом я сумел бы избавиться от его надоедливого, несокрушимого и, разумеется, наивного энтузиазма.