Снова оставшись один, я вырвал страницу с папиной надписью и бросил книгу в урну рядом с автобусной остановкой.
Потом мы с Пепой направились домой. Я спросил себя, какой смысл сохранять страницу с посвящением, которое из-за выцветших чернил стало почти нечитаемым. «От твоего отца и товарища». Я скомкал ее и бросил в следующую урну.
«Бедный папа, – подумалось мне. – Вот теперь ты умер по-настоящему».
Наша семья считалась неверующей. Мы не ходили к мессе, дома у нас не было предметов культа. Тем не менее и меня, и Раулито в младенчестве крестили, а позднее мы, наряженные в смешные матросские костюмчики, вместе с другими детьми приняли первое причастие в ближайшей церкви. У меня даже осталось несколько фотографий. А у брата – ни одной, потому что я искромсал их ножницами. Такая вот детская шалость.
Надо полагать, эти церковные обряды, с точки зрения наших родителей, должны были сыграть для нас защитную роль. А мы с братом воспринимали их как чудесную игру. Потому, думаю я сейчас, что чудесно было чувствовать себя такими же, как все, то есть нормальными, а нормой во времена Франко было ходить в церковь и принимать первое причастие в матросском костюмчике, белых ботинках и со свечкой в руке. После того как я прошел обряд, мама убрала все эти вещи в шкаф, чтобы три года спустя нарядить в них Раулито, хотя и пришлось кое-что переделать, поскольку мой брат уже и в семь лет был довольно толстым. Потом, как мне смутно помнится, она продала их или отдала кому-то из соседей.
Блюдя осторожность, папа с мамой в нашем присутствии не высказывались против священников и церкви, как не комментировали и выученные нами молитвы. А еще они предупреждали, чтобы мы не болтали лишнего в школе. Ни папа, ни мама никогда не богохульствовали – не потому, что вообще не позволяли себе крепкого словца, а потому, что именно в богохульстве как таковом не видели никакого смысла. Я тоже обычно не примешиваю к ругательствам имя Бога. Те непотребные выражения, которые мне порой все же случается отпускать, похожи на отцовские. Когда я матерюсь или чертыхаюсь, это матерится и чертыхается мой отец. А когда никто не может меня услышать, я ругаюсь только для того, чтобы вообразить, будто отец на миг вселился в мое тело.
Может показаться странным, что за несколько дней до Рождества мы устраивали на комоде в прихожей рождественский белен[10]. На самом деле и наши Вифлеемские ворота с чудесно сделанными фигурками, и трава, и река из серебряной фольги не имели для моих родителей никаких религиозных коннотаций. Чтобы в этом не оставалось сомнений, папа помещал над яслями латунный значок – золотые серп и молот на красном фоне. В гостиной мы ставили елку, украшенную шарами, мишурой и гирляндами из фонариков, а в новогоднюю ночь, сидя вчетвером перед телевизором, обязательно съедали каждый по двенадцать виноградин[11].
В тот раз виноградины были уже распределены по четырем блюдцам, и тут папа, уже слегка подвыпив, ткнул пальцем в экран со словами:
– Вот сейчас покажут дом, где меня пытали.
Мама шикнула на него. Но вдруг выяснилось, что удары колокола, отсчитывающие последние мгновения уходящего года, нам решили показать не с площади Пуэрта-дель-Соль, как это было всегда. Вместо этого появилось какое-то здание в Барселоне с часами на фасаде. Папа был явно разочарован и тотчас заявил:
– Черт побери, они все поменяли. Нет, в этом доме меня не пытали.
Мама стукнула своим блюдечком по столу так, что несколько виноградин улетело.
– Грегорио, уймись. Если ты не замолчишь, я пойду спать.