Ах, Амалия, Амалия…
Изнеженная девочка из района Саламанка, теребившая свой клитор, глядя на обложку альбома Pecos, как она сама мне рассказывала вскоре после нашего знакомства.
Образцовая ученица школы Лоретской Богоматери на улице Принсипе де Вергара. Она никогда не убила даже мухи, не разбила ни одной тарелки и не позволяла себе никаких шалостей.
Девочка, не пропустившая ни одной мессы. Собиравшая коллекцию скапуляриев и образков с изображениями святых. Спавшая на кровати, над изголовьем которой висело распятие, и любившая сооружать алтари из цветов в гостиной их дома.
В 1975-м она взяла за руку сестру, и обе девочки, одетые в черные пальто, вместе с родителями прошествовали мимо гроба генералиссимуса Франко, выставленного в Колонном зале Королевского дворца. И было это в тот же самый день, когда мой отец-коммунист поднял бокал шампанского, а мама просила его:
– Говори потише, Грегорио, тебя ведь могут услышать.
Еще не прошло и года, как мы перестали жить под одной крышей. С Никитой я виделся, согласуясь с пунктами, прописанными в решении судьи. И меня при встречах с сыном начало посещать странное чувство. Казалось, что теперь, лишившись права опеки над ним, я стал чувствовать Никиту не таким моим, как прежде. Отныне я должен был взвешивать каждое свое слово, чтобы он не обиделся, не рассердился и не отказался приходить ко мне. Я мог общаться с ним только в позволенные часы, как будто шел в библиотеку и брал книгу, которую в должный срок непременно следовало вернуть.
«Если бы он по-настоящему меня любил, – думал я, – ничто не помешало бы ему время от времени убегать, чтобы побыть со мной». Но в таких рассуждениях не было упрека ему. Пожалуй, нас обоих устроило бы, если бы я сохранял свою власть над ним, но в меньшем объеме. У меня была своя цель: Никита должен видеть во мне не заместителя командира, а равного себе по званию, и для достижения этой цели я выработал собственную стратегию. Надо оставить целиком и полностью за Амалией задачу внушать сыну какие-то правила и устраивать ему взбучки, когда требуется или когда она теряет терпение. Амалия много курила, но сыну курить запрещала. Я курить бросил, однако давал ему денег на пачку-другую сигарет, хотя и понимал, что совершаю педагогическую ошибку.
Мы сохраняли с ним довольно близкие отношения. И тем не менее иногда я вдруг задумывался о том, что мальчишка превращается в незнакомого мне человека, и было грустно и больно думать, что точно так же он мог с некоторых пор воспринимать и меня. Во время наших встреч нам случалось подолгу молчать. Или я что-то говорил, а он сидел, уткнувшись в экран мобильника, чего при иных обстоятельствах я бы не стерпел. Как-то дождливым днем Никита выглядел более вялым, чем всегда, и я уговорил его пойти в кино. Но где-то в середине фильма заметил, что он спит.
Через год после того, как я поселился в Ла-Гиндалере, Никита как-то рывком вытянулся и по росту уже догонял меня. Трудно было к такому привыкнуть, но теперь при разговоре я уже не смотрю на него сверху вниз. В шестнадцать лет лицо у сына покрылось прыщами, на верхней губе наметился пушок – такой же редкий, как у Раулито в том же возрасте. Голос стал ниже, жесты – ровнее, они утратили живость и изящество. Он терпел, когда я его обнимал, но решительно не позволял целовать себя в щеку. Зато к Пепе проявлял больше нежности.
Сына мне было жаль. И жаль до сих пор. Глядя на него, я говорю себе: «До чего же этому парню всю жизнь не везло». Амалия посылала Никиту ко мне, а я потом отправлял обратно – мы словно гоняли теннисный мяч на корте. Если бы он родился в другой семье, в другие времена, в другой стране… из него мог бы вырасти совсем другой человек. Хотя кто знает… Поди тут угадай. Иногда я со странным чувством смотрю, как он уходит. Смотрю на его спину, затылок, неуклюжую походку и начинаю воображать, будто я – это мой отец, а Никита вдруг превращается в подростка, каким был когда-то я сам, и тогда жалость к нему усиливается, хотя вряд ли мои чувства к сыну похожи на те, что испытывал ко мне отец.