Ребенком я считал, что плохая у нас мама. Теперь я стараюсь своей любовью и частыми посещениями искупить тогдашнюю ошибку. Хотя ошибкой это было лишь отчасти, поскольку святой нашу маму никто не назвал бы. В оправдание ей надо сказать, что она нередко была просто вынуждена защищаться. Но при этом, насколько мне дано судить, мама была ловкой притворщицей и часто сама нападала первой, хотя выглядело все вроде бы иначе. Я долго над этим раздумывал и пришел к выводу, что в любом случае за ней было чуть меньше вины, чем за отцом.

Мы с Амалией в конце концов все-таки поняли, что тратим слишком много сил и времени, портя друг другу жизнь. И, перешагнув через предрассудки сентиментального плана, развелись при помощи закона 2005 года об «экспресс-разводе». А вот у моих родителей не было столь счастливой возможности. Закон о разводе 1981 года ставил административные барьеры, которые было очень трудно преодолеть, к тому же в те времена испанцы все еще считали брачные узы нерушимыми. Развестись позволялось только через суд. Непременным требованием для получения развода было раздельное проживание супругов хотя бы в течение года. Наши папа и мама – то ли решив, что так им будет удобней, то ли желая избежать пересудов, – предпочли жить вместе в состоянии гражданской войны, называемой супружеством, пока их не разлучит смерть, как оно, собственно, и вышло. В тот день, когда мы похоронили папу, ему было на четыре года меньше, чем мне сейчас.

Теперь, по прошествии десятилетий, меня мало волнуют давнишние обвинения в адрес отца. Я не оправдываю его и не осуждаю. И твердо знаю: если бы он воскрес, сразу кинулся бы меня обнимать. А раз уж ему не дано вернуться, я сам отправлюсь на встречу с ним. Возможно, так действует коньяк, который я пью нынешним вечером, пока пишу эти строки, но мне приятно думать, что мы с ним будем лежать в одной могиле.

13.

Как-то раз я поехал с друзьями на праздник в Университетский городок. В первую очередь мы занюхали по дорожке кокса. Не помню, чтобы я почувствовал что-то особенное. Видно, ничего общего с кокаином, кроме названия, тот порошок не имел. Затем я пил пиво, поскольку на большую роскошь мой карман рассчитан не был, но даже не опьянел. Я дурачился в углу с одной француженкой, которая успела подать мне кое-какие надежды. Потом она с очень милым акцентом сообщила, что ей надо отлучиться в туалет. Мне понадобилось минут двадцать, чтобы понять, что она не вернется. И что, скорее всего, никакая она не француженка.

Домой я пришел уже под утро. Точного времени не помню. В квартире было темно и тихо, поэтому мне показалось, что все спят. С тех пор как я поступил в университет, никто не следил за тем, когда я ухожу и когда возвращаюсь. От меня требовалось одно – сдавать экзамены, об остальном (мой распорядок дня, мои приятели, мои увлечения) я мог ни перед кем не отчитываться. Надо полагать, мама, спавшая очень чутко, прислушивалась, желая убедиться, что ее сын явился домой целым и невредимым. Но я старался не шуметь, так как считал: если сам я имею право жить своей жизнью, то моя семья имеет право на отдых. Я хорошо ориентировался в темноте, помня, где и что из мебели стоит, поэтому легко пересек гостиную. И отправился прямиком в постель, даже не заглянув в туалет и не зажигая света, чтобы не разбудить Раулито, с которым мы по-прежнему делили одну комнату в нашей небольшой квартире.

Вскоре я почувствовал дыхание брата у своего лица. Он слегка взволнованным шепотом спросил, видел ли я его. Кого? Папу, он лежит там, под покрывалом. Но я не воспринимал Раулито всерьез. Он был толстый, носил очки и говорил писклявым голосом. Я ответил, что в гостиной никого не видел и вообще хочу спать. Тогда Раулито сказал словно бы про себя: