Та спросонья соскочила в чем мать родила, сонно потянулась, сонно огляделась…
– Прикрылась бы, бесстыжая, – ухмыльнулся Петр. – Чай, не один.
– Да велика беда, – безразлично сказала, входя, Ефимьевна, – не видала я голых девок, что ли, в твоей почивальне?! По мне, так хоть и по деревне пускай так ходят, не моя забота, не моя печаль. Вели девке вон идти, разговор есть.
– Брысь, Лушка, – снова велел Петр, словно кошке, и девка, еще не вполне проснувшись, побрела вон, едва дав себе заботу подобрать с полу рубаху и сарафан.
Петр проводил взглядом ее увесистый зад и довольно улыбнулся ночным воспоминаниям.
– Ну что? – повернулся он к Ефимьевне. – Сладилось, надо быть? Ох, повертится теперь у меня племянничек Анатолий! Все Славины теперь повертятся! Небось ему столичную невесту уже присмотрели. А делать нечего – придется грех прикрыть, на Феньке жениться. И не видать ему приданого никакого, ну, может, десяток душ отжалею, а тех, что отцом завещано, земель не дам. Ничего, и без них женится, а нет, ославлю на весь уезд!
Тут Петр наконец оторвался от мечтаний и удосужился обратить внимание на хмурое лицо Ефимьевны.
– Ну, чего накуксилась? – спросил настороженно. – Что не так?!
– Да все не так, батюшка Петр Иваныч, все не сладилось, – уныло пробормотала ключница.
– Полно врать! – привскочил он. – Я сам видел, как Фенька туда пошла, а воротилась она лишь под утро, еле живая, я даром что Лушку канителил, все же слышал, как ты охала, да ее поддерживала, да твердила, мол, осторожней, барышня, не споткнись! Видать, крепко ее жеребец Славинский уходил! На рубахе-то следы остались? Под нос ему сунуть, теперь, мол, не отвертишься от женитьбы?
– Ох, все не по-нашему вышло, – тяжело вздохнула Ефимьевна. – За полночь решила это я поглядеть, как там у них, а тут, гляжу, барышня на лестнице сидит, да вся в слезах, едва живехонька. И ну плача рассказывать, как она по вашему наущению в боковушку пошла, а там… а там…
– Ну, что там? – нетерпеливо спросил Петр. – Да говори, чего солому жуешь?!
– Вы ей сказали, мол, на постель ложись…
– Знаю, что я ей сказал! – гневно воскликнул Петр. – И что?!
– А то, что постель уж занята была!
– Кем?! Я же Лушку нарочно к себе загнал, всю ночь продержал, чтобы никакой ошибки не вышло!
– Да не Лушка с ним была, – вздохнула Ефимьевна, воровато оглядываясь. – Не Лушка, а…
И что-то шепнула на ухо Петру.
Он даже головой затряс от изумления:
– Не может быть! Померещилось Феньке!
– Да не померещилось, батюшка! Я сама потом туда воротилась и поглядела. Луна вышла, и я увидела… Не померещилось!
– Ну и племянничек Анатолий! – простонал Петр. – Ловок, черт! На вороных обошел! Наш пострел и тут поспел! А я-то хотел… Ну, попомнит он меня!
В страшном гневе Петр бросился было к двери, забыв, что раздет, потом, чертыхнувшись, воротился к платью, и тут за окном завопили на разные голоса:
– Мертвяк! Мертвяк явился! Мертвяка принесло!
Ульяша не понимала, снится ли ей, будто кто-то истошно кричит, или в самом деле надрывается-орет женщина:
– Говорила, говорила! Вот! Сызнова бесы лютуют! Не закрестили ворота, вот беды и повадились.
– Отвяжите его, пожалейте лошадь, она совсем взбесилась! – послышался властный мужской голос.
Он показался Ульяше чем-то знакомым, с ним было связано какое-то воспоминание… воспоминание об острой боли, об унижении… Она поморщилась, просыпаясь.
– Ружье мне! – послышался властный крик. – Коли она взбесилась, пристрелю!
Раздались хлесткие удары кнутом, лошадиное ржание, и мужчина снова вскричал:
– Да помилосердствуй, Петр, лошадь-то чем виновата?