– Ну, что ты молчишь?

– Так а что говорить?

– Нет, ты подожди! Ты решил доказать…

– Да что тут доказывать… – Он дернул своей обожженной щекою и все-таки встал.

Обожженная щека, которую он прятал под седыми волосами и стеснялся ее, хотя, как искренне думала Варвара, его умное лицо с высокими татарскими скулами и ясными глазами только выигрывало от темной плесени небольшого ожога, который его отличал ото всех, – эта бедная щека была ей знакома во всех своих впадинках, родинках, шрамах, и сейчас, когда он задергал вдруг ею, и встал, и двинулся к вешалке, словно не видел, что Варя сидит на полу, она перегородила ему дорогу, обхватила его шею руками, прижалась губами к ожогу и замерла.

– Повалишь меня, – усмехнулся он кротко.

Но они уже снова оказались на кровати, и он покорно опустился на подушки, глядя на нее своими вдруг особенно заблестевшими глазами. Она лежала на нем, обеими смуглыми и сильными руками сжимая его плечи, и волосы ее, такие же черные, как и глаза, и с той же внутри синевою, лились на него водопадом. Поплыли, поплыли… Ты где? Я с тобой. Послушай, как бьется! Послушай, как бьется! Зачем же ты вырвалась? Я? Я не вырвалась…

Он ей подчинялся, но только сейчас, в постели, внутри ее тела, а стоит ему оторваться, уйти, она ведь опять остается одна, опять умирать, ждать звонка, и опять – бряцанье цепей, этот жуткий их скрежет!

За окнами стало темно, снег пошел.

– Когда папа сказал мне, что мама моя умерла, – прошептала она, прижимаясь к нему и слушая постепенно успокаивающийся стук его сердца, – мне было лет шесть…

Слова ее тихо дымились во сне. Они были частью огня, продлевали тепло, и лицо Владимирова, еле различимое в наступившей темноте, напоминало клочок какого-то облака, светлого по сравнению со всем остальным черным небом, затянутым плотными тучами.

– Ты плачешь?

– Но, мой ненаглядный, а как же не плакать?

Пусть помнит, насколько ей трудно. Пусть чувствует, что она плачет все время. На самом деле она плакала так, как плачут люди, достигшие наконец того, к чему они стремились, и сладко топящие боль напряжения с помощью слез. Ей было жаль его, и одновременно она не могла не радоваться тому, что сейчас он уже никуда не торопится и не смотрит на часы. Он был рядом с нею, дышал в ее волосы, гладил мизинцем ее сине-черные, длинные брови.

Она победила и плакала тихо.

– Когда мне сказали, что она умерла, – а я думала, что она куда-то уехала и вот-вот вернется, – я никому не поверила. Дети не понимают, что такое смерть… Они чувствуют, что это не навсегда…

Крепкая шея его напряглась, как будто он подавил зевоту. Варвара тут же насторожилась:

– Ты спать хочешь, Юрочка?

– С чего ты взяла?

– У нас дома было очень много маминых фотографий, – быстро, не давая ему заскучать, заговорила она. – И я по вечерам, засыпая, представляла себе, как мы идем на кладбище и достаем ее из-под земли.

Он вздрогнул, прижался к ней крепче.

– Она была такой же, как на этих фотографиях. И ты знаешь, ничего страшного в моих фантазиях не было! Совсем даже наоборот. Понимаешь?

Варвара не смела расслабиться: его жена, при одной мысли о которой кровь стыла в жилах, была, и жила, и дышала одновременно с нею, и думала что-то свое про Варвару, про мужа, про жизнь. По «Свободе» читали отрывки из его романа, и это грозило каким-то решением, которое будет принято властями, но о котором никто из них, то есть самого Владимирова, его жены и Варвары, пока что не знал. В ресторане ЦДЛ, понизивши голос настолько, что сами себя плохо слышали, бурлили собратья по перу. Всем хотелось иметь собственное мнение о жизни Владимирова, о книге Владимирова, об этой любви его на стороне, но пили все столько, что мнение – любое, и самое крепкое, – быстро слабело.