А потом она видит вас. Она видит вас и начинает разговор – не с вами, о нет, а с серой водой, падающей с серого неба в серую реку. «Сынок-то мой моряком хотел стать», – говорит она, и вы не знаете, что ей отвечать и как отвечать. Вам пришлось бы надрываться, орать во всю глотку, чтобы перекрыть рев дождя, а она говорит, и вы слушаете. Сами не замечая, вы вытягиваете шею и наклоняетесь, чтобы уловить ее слова.
Сынок-то мой моряком хотел стать.
Говорила я ему не ходить в море. «Я – твоя мать, – говорила я. – Море тебя так не полюбит, как я люблю, жестокое оно». Но он отвечал: «Ах, матушка, я хочу повидать свет. Хочу посмотреть на восход солнца в тропиках, полюбоваться северным сиянием в небе Арктики, а больше всего хочу сколотить деньжат, а потом, как разбогатею, я вернусь к тебе, построю тебе дом и слуг найму, и будем мы с тобой танцевать, матушка, ох, как же мы потанцуем…»
«Что я стану делать в этом богатом доме? – спрашивала я его – Дурачок ты, хоть и красиво говоришь». Я рассказывала ему о его отце, который не вернулся из моря – одни сказывали, что смыло с палубы и он утонул, а другие клялись и божились, будто видели его в Амстердаме и что он там заправлял веселым домом.
А какая разница? Так или этак, море взяло его.
Когда ему сравнялось двенадцать, моему мальчику, он сбежал в доки и нанялся на первый подвернувшийся корабль, до острова Флориш на Азорских островах, так мне сказали.
Бывают такие корабли, за которыми беда ходит по пятам. Дурные корабли. Их перекрашивают после очередного несчастья и дают новое имя, чтобы доверчивых околпачить.
Моряки суеверны. Слухи расходятся. Сперва капитан посадил тот корабль на мель по приказу судовладельцев, чтоб обмануть страховщиков. А сразу после починки, совсем как новенький, он был захвачен пиратами. А потом на борт взяли партию одеял, и весь экипаж покосила моровая язва, только трое в живых остались, они и привели его в Гарвичский порт…
Мой сынок нанялся на несчастливый корабль. Уже на обратном пути, когда он вез мне все свое жалованье – потому что был слишком молод, чтоб тратить денежки на женщин да на грог, как делал его папаша, – разразился шторм.
В спасательной шлюпке он был самым младшим.
Они сказали, что честно бросали жребий, да я не верю. Он был меньше их и слабее. Восемь дней шлюпка дрейфовала в море, и они страшно голодали. И, уж конечно, сплутовали они, когда бросали жребий.
Дочиста обглодали они его косточки, одну за другой, и отдали их новой матери, морю. Та мать ни слезинки не проронила, приняла их без единого слова. Жестокая она.
Иной раз по ночам я жалела, ох, как же я жалела, что он сказал мне правду. Уж лучше бы соврал…
Побросали они в море косточки моего мальчика, но помощник капитана – он моего мужа знавал, был знаком и со мной (и, сказать по чести, знаком ближе, чем думал муженек), – так вот, он сберег одну косточку, на память.
Вернувшись, они все, как один, клялись, что мой мальчик погиб на затонувшем корабле, а тот пришел ночью и рассказал всю правду, и косточку мне отдал, ради любви, что случилась меж нами однажды.
Я сказала: «Что же ты наделал, Джек. Ты ведь своего сына съел».
Море и его забрало в ту ночь. Он зашел в него, доверху набив карманы камнями, и так шел до конца. Он никогда не умел плавать.
А я повесила кость на цепочку, чтобы вспоминать их обоих поздними вечерами, когда ветер поднимает океанские валы и обрушивает их на песок, когда ветер завывает в трубах, будто то плачет дитя.
Дождь утихает, и вы думаете, что она закончила рассказ, но тут, в первый раз, она взглядывает на вас и как будто хочет что-то добавить. Она снимает что-то с шеи и протягивает это вам.