– Бежать нужно, служивые, – вмешался кто-то третий. – Иначе они всех нас… Думаешь, им есть резон оставлять в живых могильную бригаду? Для фрицев, если так, по закону, мы – первые и самые лютые свидетели их сатанинства.

– Не пужайся, со свидетелями у них строго, – «успокоили» его. – Лишних не оставят.

Весь оставшийся путь до лагеря Беркут тихо, беззвучно проплакал. Впервые за всю войну. Это был плач-молитва, плач-прощение, выпрашиваемое у того, кто погиб вместо него, заняв его место в общей могиле; плач-исповедь перед теми, кто сидел сейчас рядом и кто окажется рядом с ним, живым, через час, через сутки, год… А еще это был плач ненависти. Так плачет человек, понявший, что жесточайшая месть, которую он вынашивает в своей груди, – не потребность жестокой натуры, а крайняя мера той безысходности, в которую загнали его суровые обстоятельства, загнала судьба, сама жизнь.

«Он прав, этот могильщик, каждый выбирает свой жребий. Жестокий жребий жизни, смерти, войны. Жребий войны…»

12

С Кальтенбруннером они встретились в небольшом ресторанчике неподалеку от Главного управления имперской безопасности, который был известен в офицерских кругах как «ресторан СС». Обергруппенфюрер задумчиво сидел за кружкой черного густого пива и думал о чем-то немыслимо далеком от службы и войны.

– Вы, Скорцени? Давно жду. Ни одного завсегдатая. Дожились! За кружкой пива поплакаться некому.

Штурмбаннфюрер заказал запеченное в крови мясо, называвшееся здесь «антрекотом по-австрийски», и кружку такого же пива, какое медленно допивал его шеф.

– Отправили этих своих «энкавэдистов»? – спросил Кальтенбруннер, потягивая горьковатое пиво с таким мрачным отвращением, словно смаковал собственноручно нацеженную в кружку отраву. Он пребывал в той высшей стадии апатии, когда в нем неожиданно прорезался столь мрачный, как его настроение, юмор.

– С божьим напутствием.

– Считаете, что эти ублюдки способны выполнить наше задание?

– Нет.

– Что «нет»? – застыл с кружкой в руке Кальтенбруннер.

– Не способны.

Обергруппенфюрер и сам был уверен, что не способны, однако безапелляционное утверждение Скорцени, курировавшего подготовку операции «Кровавый Коба», буквально потрясло его. Если только Кальтенбруннера вообще, способно было что-либо потрясать.

Почти с минуту он молчал, задумчиво глядя куда-то в сторону двери, словно ожидал, что там вот-вот появится кто-то третий, способный внести в их разговор если не ясность, то по меньшей мере трезвость.

– Тогда как вас понимать? Вы что, действительно уверены, что эти двое?..

– Дьявол меня расстреляй. Я был бы рад, если бы оказалось, что ошибся. Но ждать, в общем-то, недолго.

– Тогда кого мы готовили, Скорцени? Кого, если оказывается, что уже в день отлета вы абсолютно уверены в полном провале операции?!

Скорцени взглянул на часы. Самолет должен был подняться в воздух пять минут назад, а поэтому все их разговоры и предположения не имели никакого смысла. Изменить что-либо уже все равно нельзя было. Разве что потребовать вернуть самолет, чтобы предстать перед всем СД и абвером в роли посмешища.

– Тем не менее агенты взлетели. И операция «Кровавый Коба» началась.

Кальтенбруннер отрешенно покачал головой, словно упорно пытался отрицать правдивость этого сообщения.

– Но почему, штурмбаннфюрер? Ведь, насколько я знаю, люди эти вряд ли решатся пойти с повинной. Одно то, что они дали согласие на убийство вождя… В то же время у Кондакова есть подступы к человеку, близкому к Сталину.

– К его машине, – меланхолично уточнил «первый диверсант рейха», сосредоточенно принимаясь за еду.